Еле оттащили Гриня от словака.
С Кемпером поначалу возникла у них стычка. Опьянев, Ярема не стерпел и стал допытываться у немца, как тот стал украинским националистом. Ведь для этого нужны вон какие метаморфозы! Все равно что мусульманину стать христианином.
- А пан? - прищурил глаз Кемпер.
- Я украинец! - гордо ответил Ярема.
- А сколько пану лет?
- Не имеет значения. Еще молодой. Чуть побольше двадцати.
- Ага. Хорошо. Еще молодой, а уже успел принести присягу нескольким правительствам и властям.
- А вы подсчитали мои присяги? - вскипел Ярема.
- Могу это сделать, - Кемпер стал загибать пальцы па руке.- Первая присяга - перед господом богом. Ад майорем деи глориам, то есть для вящей славы господней. Не возражаете? Конечно же нет. Потом - перед фюрером. Это когда вступали в CG. Затем - Степану Бандере. Верность идеалам национализма. Как это там? Я, капеллан Прорва, буду и в дальнейшем, в любых условиях, при любых обстоятельствах дисциплинированным украинским революционером и в меру своих сил и способностей буду работать на пользу своего народа и завоевания Самостийной украинской державы. Так?
- Допустим. Но я после долгих заблуждений пришел к своему национальному делу. А куда пришли вы?
- Куда пришел, туда и пришел. Не надо об этом. Давайте лучше выпьем.
Капелланом Ярема только считался. Не проводил никаких отправлений, не носил креста с собой, вместо него автомат, пистолет и гранаты. Когда хоронили убитых бандеровцев, бормотал какую-нибудь молитву, чертил в воздухе сложенными пальцами крест - и все тут. От него ничего и не требовали. Единственное условие поставил куренной: чтобы капеллан присутствовал на всех важных акциях сотен. Одно его присутствие должно было освящать деяния, какими бы они ни были. И уж если эти бандюги и не могли вслед за фашистами сказать: «С нами бог», то все же имели свою собственную, продиктованную истинным положением вещей формулу: «С нами поп». Так он, бывший иезуит, без пяти минут священник, долголетний слуга господний, стал теперь слугой бандитов, защищал их от людей и от бога. Ад майорем деи глориам.
И теперь ехал с ними также ад майорем деи глориам. Кемпер должен был хоть заботиться о раненых, делать им перевязки (хотя какие там раненые в войне с женщинами!), а он должен был освящать издевательства и поругание, насилие и грабеж.
Сани мчались быстрее и быстрее. Приближалось неотвратимое. И так всякий раз. Мучила ли Ярему совесть? Пытался разобраться, но, загнанный в угол безвыходности, отгонял от себя сомнения.
Пошевелил спиной, чтобы напомнить доктору, куда едут, на какой позор. Спина доктора неприняла сигнала тревоги. Кемпер лежал в санях, как тяжелое дерево, сваленное бурей. Лишенный эмоций, чуждый совести, равнодушный ко всему: к снегу, к темному лесу, к похлестыванию конского хвоста, к комочкам земли, вылетавшим из-под конских копыт и тарахтевшим по тулупам. Только когда сани ударялись о корень или камень, доктор коротко и зло ругался по-немецки и опять лежал молча и неподвижно, как дикое поваленное дерево.
Альперштейн значит: горный камень, альпийский камень. Гордые скалы, что вырисовываются своими верхушками на голубых полотнищах неба, принимают вечную купель в ледяных океанах голубых ветров, легко пронизывают влажные чрева отяжелевших туч и мужественно принимают на себя удары грозы. А еще поражают они своим одиночеством. Торчат в высоком небе, как занемевшие пальцы лукавой судьбы, окаменело расставленные в безграничности мира, свободные от касаний, далекие от общности. Это - альпийские камни.
Но что было общего с ними у отца Софии, старого сапожника Альперштейна, который всю жизнь просидел в маленькой застекленной будочке, примостившейся на широком тротуаре у слияния двух улиц большого города, в будочке, у которой, кажется, даже не было дверей, так как никто не видел ее закрытой, в будочке, вокруг которой вихрились тысячелюдные толпы, окутывая ее своим гомоном, спешкой и озабоченностью? Старый Альперштейн просто не представлял себя вне своей будочки, без людей и их извечной обеспокоенности. |