На площадке лестницы она заколебалась; часть ее существа хотела пойти к нему и сказать, в так называемой «цивилизованной манере», – что-нибудь такое же жестокое, как прекращение семейной жизни, начавшейся страстью и полным доверием, независимо от того, какими бы прекрасными словами это ни называть, а закончившейся ни чем иным, как полным опустошением, – что она так больше не может. Но другая ее часть знала, что эта ее попытка вызвала бы протест, извинения и заверения, а затем и слезы – с ее стороны – и, может быть, еще более неистовый взрыв. В чем можно быть теперь уверенным? Поэтому она повернулась и пошла спать.
Каждый ее мускул, каждый нерв были напряжены. Сна не было ни в одном глазу. Ее ухо жадно ловило каждый звук, шуршание проезжающих автомобилей, далекий шум самолета и скользящие шаги ночных туфель Эмили из ванной в ее комнату. Очевидно, она думала о завтрашнем отъезде, о последних поцелуях, о том, как она отдаст посадочный талон служителю аэропорта, о том, как ее конский хвост и красная нейлоновая сумка через плечо исчезнут в глубине коридора, ведущего на посадку.
– Я не буду плакать, – сказала Линн вслух. – Я должна проводить ее в бодром состоянии.
И она напомнила себе, что Эмили знает о жизни в два раза больше, чем она знала в ее возрасте.
Щелкнула, закрывшись, раздвижная дверь, когда Роберт привел Джульетту в дом. Через минуту они поднялись вверх, собака с позвякивающим ошейником и Роберт, тяжело и мрачно ступая. Его походка всегда выдавала его настроение, и она знала, что будет дальше: он сядет в темноте и будет говорить.
Он начал:
– Прости меня за сегодняшнее утро, Линн. Это было отвратительно, и я это понимаю.
– Да, так и было. Действительно, отвратительно, и, пожалуй, это даже трудно назвать таким словом.
Вероятно, он ожидал, что она скажет еще что-нибудь, по-видимому, взяв себя в руки, ожидая вспышку ярости с ее стороны, к которым он уже привык, он не мог знать, что она была выше отчаянной ярости, намного выше, что она пришла к трагическому решению.
Тяжело дыша, он снова заговорил:
– Это все из-за Эмили. Я не думаю, чтобы я когда-нибудь был так сильно подавлен. Это сломало меня, Линн. Именно это меня подстегнуло. Я был вне себя. Это мое единственное оправдание.
Да, подумала она, это твое единственное и обычное оправдание. А когда ты не мог найти причину, почему ты был «вне себя»? Это никогда не было твоей виной, но всегда был виноват кто-нибудь другой, чаще всего я.
– Ты не собираешься что-нибудь сказать? Накричи на меня, если хочешь. Но постарайся меня тоже понять. Пожалуйста, Линн, пожалуйста.
– Я не в том настроении, чтобы кричать, у меня был ужасный день.
– Извини, – вздохнув, сказал он. – Я предполагаю, нам надо признать, что Эмили переживет свою ошибку. Что еще нам остается делать? Что ты думаешь?
– Я слишком устала, чтобы думать.
Да, но завтра она зальется слезами. Будет плакать об Эмили, о тех волнениях, которые бросили ее в объятия Брюса, и будет оплакивать крушение своей семьи, которая была центром и смыслом ее жизни.
– Может быть, я смогу сообщить тебе хорошую новость, чтобы хоть частично компенсировать все остальное, – сказал Роберт, и его голос был почти умоляющим. – Сегодня прилетел Монакко. Он сказал, мне, что они отправят меня за океан сразу в начале года.
И он снова ждал, на этот раз, без сомнения, каких-либо признаков энтузиазма или поздравлений, но когда ничего этого с ее стороны не последовало, он закончил, дав своему энтузиазму прорваться наружу.
– Я думал, что я могу поехать на месяц или два раньше вас и все подготовить. У них очень удобные дома с садом позади, очень приятные. |