|
Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на чужом, непонятном наречии.
– Вот уж сколько служу… полгерманской отбубнил и теперь тоже, – говорил Васька Шмаков, – а цыганов в солдатах не видал. Татар видал, мордву видал, чувашинов, а цыганов – нет. Я так смотрю – вредный народ эти цыганы: хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды, да бабы их людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло? Свободы – так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же выходит ему выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая только!
– А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь?
– В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут!
– Да, может, он после революции и красть вовсе не будет?
Васька недоверчиво усмехнулся:
– Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не помогало – всё они за свое. Так неужто их революция проймет?
– Дурак ты, Васька, – вставил молчавший доселе Чубук. – Ты из-за своей хаты да из-за своей коняги ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из помещичьего леса бревен штук двадцать задаром, ну, да старосту председателем заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется.
Глава седьмая
Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему, он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо, тихонько напевал что-то.
– Цыганенок, – предложил я ему, – давай я около тебя костер разожгу, чай согрею, пить будем, у меня в баклаге молоко есть. Хочешь?
Я сбегал за водой, подвесил котелок на шомпол, перекинутый над огнем через два воткнутых в землю штыка, и, подсаживаясь к раненому, спросил:
– Какую это ты песню поешь, Цыганенок?
Он ответил не сразу:
– А пою я песню такую старую, в ней говорится, что нет у цыгана родной земли и та ему земля родная, где его хорошо принимают. А дальше спрашивают: «А где же, цыган, тебя хорошо принимают?» И он отвечает: «Много я стран исходил, был у венгров, был у болгар, был у туретчины, много земель исходил я с табором и еще не нашел такой земли, где бы хорошо мой табор приняли».
– Цыганенок, – спросил я его, – а зачем ты у нас появился? Ведь вас же не забирают на службу.
Он сверкнул белками, приподнялся на локте и ответил:
– Я пришел сам, меня не нужно забирать. Мне надоело в таборе! Отец мой умеет воровать лошадей, а мать гадает. Дед мой воровал лошадей, а бабка гадала. И никто из них себе счастья не украл, и никто себе хорошей судьбы не нагадал, потому что дорога-то ихняя, по-моему, не настоящая. Надо по-другому…
Цыганенок оживился, приподнялся, но боль раны, очевидно, давала себя еще чувствовать, и, стиснув губы, он с легким стоном опустился опять на кучу листвы.
Вскипевшее молоко разом ринулось на огонь и загасило пламя.
Я еле успел выхватить котелок с углей. |