Изменить размер шрифта - +

 

– А тебя?

 

– Меня? – Чубук усмехнулся. – За мной, парень, двадцать годов шахты. А этого никакой юнкерской школой не вышибешь!

 

Мне было несказанно обидно. Я был глубоко оскорблен словами Чубука и замолчал. Но мне не молчалось.

 

– Чубук… так значит меня и в отряде не нужно, раз я такой, что и юнкером бы… и калединцем…

 

– Дура! – спокойно и как бы не замечая моей злости, ответил Чубук. – Зачем же не нужно? Мало что, кем ты мог бы быть. Важно – кто ты есть. Я тебе только говорю, чтобы ты не задавался. А так… что же, парень ты хороший, горячка у тебя наша. Мы тебя, погоди, поглядим еще немного, да и в партию примем. Ду-ура! – совсем уже ласково добавил он.

 

Я ведь знал, что Чубук любит меня, но чувствовал ли Чубук, как горячо, больше, чем кого бы то ни было в ту минуту, любил я его? «Хороший Чубук, – думал я. – Вот он и коммунист, и двадцать лет в шахте, и волосы уже седеют, а всегда он со мною… И ни с кем больше, а со мной. Значит, я заслуживаю. И еще больше буду заслуживать. Когда будет бой, я нарочно не буду нагибаться, и если меня убьют, то тоже ничего. Тогда матери напишут: «Сын ваш был коммунист и умер за великое дело революции». И мать заплачет и повесит на стену мой портрет рядом с отцовским, а новая светлая жизнь пойдет своим чередом мимо той стены.

 

«Жалко только, что попы наврали, – подумал я, – и нет у человека никакой души. А если б была душа, то посмотрела бы, какая будет жизнь. Должно быть, хорошая, очень интересная будет жизнь».

 

Телега остановилась. Чубук поспешно сунул руку в карман и сказал тихо:

 

– Как будто бы стучит что-то впереди. Дай-ка винтовку.

 

Лошадей с ранеными отвели в кусты. Я остался возле телеги, а Чубук исчез куда-то. Вскоре он вернулся.

 

– Молчок теперь… Четверо казаков верхами. Дай мешок… лошади морду закрою, а то не заржала бы еще некстати.

 

Топот подков приближался. Недалеко от нас казаки сменили рысь на шаг. Краешек луны, выскочив в прореху разорванной тучи, озарил дорогу. Из-за кустов я увидел четыре папахи. С казаками был офицер, на его плече вспыхнул и погас золотой погон. Мы выждали, пока топот стихнет, и тронулись дальше.

 

Уже рассветало, когда мы подъехали к маленькому хутору. На стук телеги вышел к воротам заспанный пасечник – длинный рыжий мужик с вдавленной грудью и острыми, резко выпиравшими из-под расстегнутой ситцевой рубахи плечами. Он повел лошадь через двор, распахнул калитку, от которой тянулась еле заметная, поросшая травой дорога.

 

– Туда поедем… У болотца в лесу клуня, там им спокойнее будет.

 

В небольшом, забитом сеном сарае было свежо и тихо. В дальнем углу были постланы дерюги. Две овчины, аккуратно сложенные, лежали вместо подушек у изголовья. Рядом стояло ведро воды и берестовый жбан с квасом.

 

Перетащили раненых.

 

– Кушать, может, хотят? – спросил пасечник. – Тогда под головами хлеб и сало. А хозяйка коров подоит, молока принесет.

 

Нам надо было уходить, чтобы не разойтись у брода со своими. Но, несмотря на то что мы сделали для раненых все, что могли, нам было как-то неловко перед ними. Неловко за то, что мы оставляли их одних, без помощи в чужом, враждебном краю.

 

Тимошкин, должно быть, понял это.

 

– Ну, с богом! – сказал он побелевшими, потрескавшимися губами.

Быстрый переход