– Не припоминаю, – сказал Мерлин задумчиво, потирая лоб. – А! – он хлопнул себя по лбу с видом человека вспомнившего.
Великий маг? Блестящий прорицатель?
Так утомился в продолженье речи,
Что помутился разум у бедняги?
И пятнами какого хочешь цвета
Он весь покрылся, с ног до головы?
Ллевелис сгорел со стыда.
– И, закатив глаза, он начал биться? – не переставал цитировать Мерлин. – И булькало…
– Так это все неправда? – терзаясь, спросил Ллевелис.
– И, как отныне знает каждый школьник, он, пошатнувшись, рухнул в это кресло, войдя в века как полный идиот, – закончил Мерлин. – Ну, почему всё ? Однажды я действительно исчезал ненадолго. И больше моего места никто не занимал. А то, знаете, чертовски трудно найти свободное место, когда приходишь последним. Такие свиньи! Никто не уступит придворному магу!.. Чем меньше вы будете читать Лемурия Кумбрийского, Ллеу, дитя мое, тем более и более свет знания будет разливаться по темным закоулкам вашего разума, так что со временем дойдет и до самых пяток. Продолжайте.
Цветные пятна солнечного света на плиточном полу двусветного зала успели значительно переместиться к той минуте, когда Ллевелис закончил шевелить пересохшим языком и уставился на показавшуюся вдалеке, над горной грядой, угольно‑черную птицу с чудовищного размаха крыльями, быстро подлетавшую к школе и метившую прямо в окно. Влетев в приотворенное окно, она обернулась свитком и упала Мерлину в руки.
– Так‑так, – сказал он сам себе, пробежав глазами послание. – У плохой вести длинные крылья, это верно подмечено. Нас собираются инспектировать! Боже мой, и кто же? Кто? Англичане! Просветите меня, милейший, – обратился он к Ллевелису, не глядя на него, – там что, при лондонском дворе, одни англичане? – Ллевелис не нашел слов и смолчал. – Во времена короля Ллуда, сына Бели, это трудно было бы себе представить. «Проверке подлежит… как сам учебный процесс, так и… условия… м‑м‑м… проживания… санитарные условия…» Решительно, лондонцы закоренели в убеждении, что моются только они одни. А ведь это не совсем так. Боюсь, с этим они поторопились слегка. Впереди лошади покатились, – и он одним нетерпеливым движением руки отпустил окончательно потерявшего дар речи Ллевелиса, которому только через три дня удалось узнать, что в школу он принят.
– Безобразие! – ворчливо говорил в тот же вечер Мерлин коллегам. – Вы знаете, впервые студент в ходе приемного экзамена намекает мне на то, что я уже умер. Совсем распустились. Я что, похож на труп?
Сомневаться в полной реальности профессора Мерлина не приходилось: он появлялся повсюду, лично вникая во многое. Когда кто‑нибудь плохо себя вел, Мерлин никогда не ругал нарушителя: он скучающим тоном обещал усыновить его, и это каждый раз действовало безотказно. Ученики разбегались от него как от огня.
* * *
Древнегреческий в школе вел Дион Хризостом из Вифинии, бродячий софист кинического толка. Хотя он любил софистические диспуты, различные каверзы и эпатажные выходки, а занятия на старших курсах у него обыкновенно затягивались до вечера и заканчивались пирушкой в чисто мужской компании, надо отдать ему должное: на этих пирушках не дозволялось ни слова по‑валлийски, все сальные шутки неизменно отпускались на аттическом диалекте греческого языка, вина же бывали исключительно южных широт и настоящей выдержки.
Вначале на занятиях по греческому распевали хором алфавит, уложенный в четыре ямбических стиха:
Вот альфа , бета , гамма , дельта, эй, а вот
дзет’ , эта , тэта , йота , каппа , ламбда , мю ,
ню , кси и у , пи , ро и сигма , тау и иу ,
и через фи, и хи , и пси приходим к о . |