Два месяца тебя кололи пенициллином. Несладко тогда тебе пришлось, ты трясся, как заяц. Как только медсестра бралась за шприц, тебя часами приходилось искать по всему дому. Однажды ты укрылся в шкафу, который упал на тебя.
Боязнь уколов — вот красноречивая метафора: все школьные годы я провел, скрываясь от учителей, которых представлял себе этакими Диафуарусами, вооруженными гигантскими шприцами и только и думающими, как бы засадить укол бедному ребенку (прекрасно помню эту жгучую боль от пенициллина пятидесятых годов — будто под кожу впрыскивают расплавленное олово).
В любом случае, да, именно страх был главным чувством в мои школьные годы — и главным препятствием. А потому, став учителем, я первым делом стараюсь искоренить страх в своих двоечниках, чтобы снять это препятствие и дать знаниям шанс просочиться в их головы.
Мне приснился сон. Не детский, а сегодняшний, связанный с этой самой книгой, которую я пишу. Приснился сразу после написания предыдущей главы. Я сижу в пижаме на краю кровати. На ковре передо мной разбросаны большие пластмассовые цифры — наподобие тех, с которыми играют совсем маленькие дети. Я должен сложить их «по порядку». Это условие задачи. Сама операция кажется мне легкой, я доволен. Я наклоняюсь и протягиваю руку к цифрам. И вдруг замечаю, что руки исчезли. В рукавах пижамы нет рук! Рукава пусты. Я в ужасе, но не от потери рук, а от невозможности дотянуться до цифр, которые я должен расставить по порядку. А ведь я смог бы это сделать.
Впрочем, внешне я был живым, подвижным ребенком, при этом без всякого буйства. Ловко управлялся с шариками и бабками, был непобедим в обезьяньих салках, чемпион мира в битвах на подушках, — короче говоря, я играл. Болтун и весельчак, можно даже сказать, остряк, я заводил себе друзей среди соучеников всех уровней, не только двоечников, но и лидеров класса — предрассудками я не страдал. Некоторые учителя вменяли эту сверхвеселость мне в вину. Такой тупой и такой наглый! Элементарная вежливость двоечника состоит в тихом и скромном поведении: тут идеально подошел бы мертворожденный ребеночек. А вот я был жизнелюб «по жизни», если можно так выразиться. Игра была моим спасением от тоски, наваливавшейся на меня, как только я оставался один на один со своим стыдом. Боже мой, что за мука это одиночество и постоянный стыд от того, что ты никогда ничего не делаешь как надо! Хочется убежать куда-нибудь… Но куда? Неясно. Убежать от себя самого, скажем так, при этом внутрь себя самого. Но в такого «себя», который был бы приемлем для остальных. Видимо, с этим желанием убежать и связан мой почерк — тот, который предшествовал моему настоящему почерку. Вместо букв алфавита я рисовал человечков, которые сбивались в веселую ватагу где-то за полями тетрадного листа. Сначала я, конечно, старался — выводил худо-бедно свои буквы, но они сами собой превращались вдруг в маленькие существа, веселые и прыгучие, убегавшие куда-то, чтобы резвиться и веселиться на свободе. Идеограммы моего жизнелюбия.
Я до сих пор еще пользуюсь этими человечками, когда надписываю книги. Они служат мне добрую службу каждый раз, когда я вынужден преодолевать эту изысканную банальность — начертание дарственных надписей на титульном листе. Они друзья моего детства, и я храню им верность.
Подростком я стал мечтать о более реальной компании. Время было не то, среда тоже, мое окружение никак не способствовало этому, но и сейчас я со всей решительностью заявляю, что, будь у меня возможность сколотить банду мальчишек, я бы сделал это. И с радостью! Мои товарищи по играм для этого не подходили. Я существовал для них лишь во время школьных перемен; в классе дружба со мной их компрометировала — я чувствовал это. Ах, раствориться в компании, где школьная жизнь не имела бы никакого значения, — вот мечта! В чем прелесть такой банды? В том, что, растворяясь в ней, ты одновременно самоутверждаешься. |