Прекрасная иллюзия самоопределения личности! Все, что угодно, — лишь бы забыть об ощущении абсолютной чуждости школьному миру, инородности, ускользнуть от презрительных взглядов взрослых. Ох уж эти вездесущие взгляды! Единство вместо вечного одиночества, воля вместо застенка, «где-то там» вместо «тут». Любой ценой сбежать с этого необитаемого острова, острова двоечника, пусть даже на пиратском судне, где нет довода сильнее кулака и откуда прямой путь в тюрьму — в лучшем случае. Я чувствовал себя настолько слабее остальных — учителей, взрослых, и их сила — законная, допустимая — была настолько сокрушительнее самого тяжелого кулака, что временами меня одолевала чуть ли не маниакальная жажда мести. (Четыре десятилетия спустя восклицание «Ненавижу!» в устах подростков нисколько не удивило меня. Усиленное целым рядом новых факторов — социологических, культурных, экономических, — оно по-прежнему выражало эту так знакомую мне жажду мести.) К счастью, мои товарищи по играм были не из тех, кто сбивается в ватаги, а я не мог принадлежать ни к какой «местной» группировке. А потому я стал сам себе компанией, как поется в песне Рено, компанией весьма малочисленной, надо сказать, верша в одиночестве тайное отмщение. Например, похитив под покровом ночи из школьной столовой консервированные говяжьи языки (целую сотню!), я прибивал их к двери эконома за то, что тот кормил нас ими два раза в неделю, причем если мы их не съедали, то на следующий день снова обнаруживали у себя в тарелках. Или привязывал селедку к глушителю новенькой тачки нашего англичанина (как сейчас помню, это была «ариан», с покрышками, отделанными белым кантом, — как ботинки сутенера), которая стала от этого вонять горелой рыбой самым необъяснимым образом, да так, что в первые дни и от ее владельца за версту несло рыбным духом. Или вот еще: как-то, когда главный надзиратель оставил меня на выходные в пансионе, я набил в его комнату тридцать куриц, притащенных с окрестных ферм. В какой великолепный курятник превратилось его жилище, и это всего за три дня! Куриный помет, прилипшие повсюду перья, солома для полноты картины, битые яйца, и все щедро пересыпано кукурузными зернами. А запах! И когда вернувшийся с отдыха главный сатрап блаженно открыл дверь, перепуганные пленницы ринулись в коридор, и все стали за ними гоняться — это был просто праздник!
Глупо, конечно, это было глупо, гадко, нехорошо, непростительно… И при том совершенно бесполезно: наказания такого рода нисколько не улучшают характер преподавателей… И тем не менее я никогда — до самой смерти — не буду сожалеть об этих курицах, о селедке и о бедных быках с отрезанными языками. Как и дурацкие человечки, они были членами моей банды.
Педагогическая константа: за редким исключением, одинокого мстителя (или тайного хулигана — это как посмотреть) никогда не выдадут. Как и он никогда не выдаст другого, совершившего нечто подобное. Солидарность? Не уверен. Скорее, дело тут в некоем сладострастном удовольствии, которое доставляют бесплодные попытки начальства расследовать очередное преступление. И возмутителя спокойствия совершенно не волнует, что все его соученики будут наказаны — лишены того и этого, — пока он не сдастся. Напротив, это дает ему повод ощутить себя участником сообщества — наконец-то! Вместе со всеми он называет «гадостью» то, что столько «ни в чем не повинных» должны «расплачиваться» за одного «виновного». Ужасающая искренность! Тот факт, что он и есть этот «виновный», в расчет больше не берется. Наказав всех, власти дали ему возможность сменить регистр: выходя за пределы области чистых фактов, касающихся расследования, мы вступаем в зону принципов; и, будучи хорошим мальчиком, он твердо стоит на принципе справедливости.
«Они не могут найти того, кто это сделал, и заставляют нас всех расплачиваться: какая гадость!»
Его совершенно не трогает, что он может быть назван трусом, вором, вруном или еще кем-то там, что обвиняющая сторона громогласно будет выражать свое презрение к таким негодяям, которые «не имеют мужества ответить за свои поступки». |