Остается, конечно, лексика — слова, которыми изъясняются ребята из предместий, лексика, которую ты считаешь крайне вульгарной и бедной (и это неудивительно, учитывая высоту, с которой ты на нее взираешь), но и тут не стоит беспокоиться: она так бедна, эта лексика бедняков, что половина слов очень скоро будет сметена ветром истории: былинки, былинки, слишком мало в них мысли, чтобы они имели хоть какой-то вес… Почти ни одного не найдешь на страницах словаря: «клево», «кайф», «шиза», например, — это все, что я нашел из языка современной молодежи, правда, я не слишком усердно искал, минут пятнадцать, не больше, но нашел только это: «клево», «кайф», «шиза», вот и всё, в сущности, ерунда, как видишь, три простецких словечка, которые исчезнут, как только будет перевернута страница нашей эпохи; словари гарантируют лишь чуточку вечности…
И еще пара слов напоследок, чтобы успокоить тебя окончательно: сходи на почту, открой дверь своей мэрии, спустись в метро, зайди в музей или в отдел социального страхования, и вот увидишь, увидишь: в окошках там будут сидеть мать, отец, старший брат или сестра этих подростков с жутким языком. Или сделай как я: заболей и очнись в больнице, и ты узнаешь родную речь молодого санитара, везущего тебя на каталке в операционную: «Не бзди, братан, все путем, бушь как новенький!»
Самое интересное, что в окраинных школах, куда меня приглашают учителя, один из первых вопросов, который я слышу от учеников, касается грубости моего языка. Почему в моих романах столько грубых слов? (Да-да, дружище, подростки, которые тебя так пугают, обеспокоены тем же самым, что и ты: почему в языке столько грубости?) Конечно, они задают мне этот вопрос отчасти из желания угодить учителю, отчасти для того, чтобы поставить меня в неловкое положение, но еще и потому, что слово в их глазах становится грубым, только когда оно написано. Они «рвут жопу» на экзамене, они занимаются «херней» на уроках, после каждого слова добавляют «бля», но увидеть «бля», «херня» и «жопа» написанными черным по белому в книге, когда их место на стенке в сортире, — это нечто!..
Впрочем, именно тут в моем разговоре со школьниками обычно и возникает тема французского языка: начинаясь с непристойных и просторечных слов в моих романах, беседа переходит на арго — альтернативный язык, тайный, условный, на его бранные и ласкательные словечки (ведь арготизмы больше общеупотребительных слов выражают тонкости эмоциональной окраски, тона; им просто нет равных в гибкости перехода от оскорбления к ласке). Мы говорим о древних корнях арго во Франции — стране, на протяжении нескольких веков трудившейся над созданием единого языка, — о его разнообразии: криминальное арго, местное, профессиональное, арго разных социальных слоев, разных сообществ, о его ассимиляции общеупотребительным языком и о роли, которую литература — от Вийона до наших дней — играет в этом медленном усвоении (отсюда и присутствие арготизмов в моих романах)… И так, слово за слово, мы заговариваем об истории слов: «Ведь у слов тоже есть своя история, они не выпадают у нас изо рта, как яйца из курицы! Слова развиваются, их жизнь так же непредсказуема, как и наша. Иногда в своем развитии слова становятся частью арго. Возьмите, например, бедную буренку, такую мирную, которая пасется себе на лужку. Почему-то именно коровой на протяжении веков обзывали презираемых людей: в семнадцатом веке — проститутку, в конце девятнадцатого — полицейского, а сегодня — негодяев, совершающих разные мерзости! И смотрите, такая скромная корова породила наречие, которое обозначает крайнюю меру проявления действия или признака».
Во время одного из таких разговоров учительница обратилась к ученикам с вопросом:
— Может кто-нибудь привести пример общеупотребительного слова, ставшего частью вашего жаргона?
— …
— Ну же! Слово, которое вы произносите по сто раз на дню, когда хотите поиздеваться над кем-нибудь. |