Теперь Джерри мог вновь стать самим собой, отменить свою противоестественную забастовку. В последнее время у него даже с футболом не ладилось. «Какая муха тебя укусила, Рено? — спросил вчера тренер с отвращением. — Ты будешь играть как положено или нет?» И Джерри ответил: «Я играю как положено». Все ребята поняли двойной смысл, заключенный в этих словах, потому что теперь причина его поведения ни для кого не составляла тайны. У них со Стручком был только один короткий разговор на эту тему — даже не разговор, а так, обрывок разговора. Вчера после тренировки Стручок шепнул Джерри: «Когда кончается твое задание?» И Джерри сказал: «Завтра я начну продавать конфеты».
— Гувер!
— Одна.
— Слабовато, Гувер, — сказал Леон, но в его голосе не слышалось ни гнева, ни даже разочарования. Сегодня брат Леон был бодр и весел, и его настроение передалось классу. Так всегда проходили уроки Леона: он задавал тон и температуру. Когда брат Леон был доволен, все были довольны; когда он чувствовал себя паршиво, все чувствовали себя паршиво.
— Джонсон!
— Пять.
— Неплохо, неплохо.
Киллели… Леблан… Маллоран… Перекличка катилась дальше, присутствующие называли свои результаты, а учитель отмечал их у себя в списке. Фамилии и ответы звучали почти как песня, мелодия для целого класса, речитатив для многих голосов. Потом брат Леон выкликнул: «Пармантье!» И в комнате возникло напряжение. Что бы Пармантье ни ответил, это было неважно, его результат никого не интересовал. Потому что следующим шло имя Рено.
— Три, — отозвался Пармантье.
— Хорошо, — ответил брат Леон, делая пометку напротив его имени. Затем поднял глаза, и в классе раздалось:
— Рено!
Пауза. Опять эта проклятая пауза.
— Нет!
Стручок почувствовал себя как оператор телекамеры на съемках документального фильма. Он развернулся в сторону Джерри и увидел лицо своего друга — белое, рот полуоткрыт, руки висят по бокам. Потом направил свою камеру на брата Леона и увидел на лице учителя шок, увидел его рот, округлившийся в изумлении. Можно было подумать, что Джерри с учителем отражаются друг в друге, как в зеркале.
Наконец брат Леон опустил взгляд.
— Рено, — снова повторил он, точно хлыстом стегнул.
— Нет. Я не буду продавать конфеты.
Города пали. Земля разверзлась. Небо лопнуло. Звезды померкли. И страшная тишина.
Глава восемнадцатая
Зачем ты это сделал?
Не знаю.
Ты с ума сошел?
Может быть.
На такое способен только псих.
Да знаю я, знаю.
Как это из тебя выскочило: «Нет!» Но почему?
Не знаю.
Это походило на допрос с пристрастием, где он был одновременно следователем и подозреваемым, суровым блюстителем закона и измученным узником в безжалостном, ослепительном свете лампы. Все это только у него в голове, разумеется, когда он ворочался ночью без сна в душных объятиях простыни, обмотавшейся вокруг него, точно саван.
Он сбросил с себя простыню в приступе клаустрофобии, вдруг испугавшись, что его похоронили заживо. С чувством обреченности снова повернулся на бок в измятой постели. Его подушка свалилась на пол с глухим стуком, словно упало чье-то маленькое тело. Он вспомнил свою мертвую мать в гробу. Когда наступила смерть?
Он читал в журнале статью о пересадке сердца — даже врачи не пришли к единому мнению о том, в какой именно момент человек умирает. Прекрати, сказал он себе, сейчас никого заживо не хоронят, сейчас не старые времена, когда еще не изобрели ни бальзамирующего состава, ни всяких других штук. |