Изменить размер шрифта - +
Но мы еще побеседуем с тобой.

Он вышел наружу, оставив одного эсэсовца стеречь меня. Присудок лежал тут же. Он то стонал, то впадал в беспамятство. Бальдур распоряжался во дворе. Теперь он вспомнил о Кощее, но того и след простыл.

Как угнетает солнечная тишина! Машин не слышно на шоссе, и птицы замолчали. Только листья чуть шелестят в знойном мареве...

Я вдруг подумал, что смерть сейчас не пугает меня. Надо же когда‑нибудь! Только вот этот танковый корпус... Куда он идет? Зачем? Этого я уже не узнаю... Из двери пышет как из печки. А тут не жарко. Только болит разбитая скула. И пить хочется, но не так мучительно, как в шепетовской комендатуре. Я тогда старался думать об Анни, чтобы забыть о воде... Теперь мысль об Анни, явившись, уже не оставляет меня. Я открываю глаза, и с темного потолка на меня смотрит Анни. Вот ее широкий ясный лоб и четкие брови. Губы улыбаются. Как хорошо я вижу твое лицо, Анни!

Ветерок повеял. Оказывается, запахи тоже бывают печальными. Горький запах... Это пахнут твои руки или, может быть, листья ореха? У этого дерева гладкая, прохладная кожа. Если бы прикоснуться к ней щекой... Ты пахнешь листьями ореха, Анни?..

Я всматриваюсь до боли в ее лицо на потолке, зыбкое, как отражение в воде. Мне хочется услышать голос, и я слышу его. Сейчас мне можно все. И скользит, мерцает светлая мелодия. А слова? «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»[90]

Почему я должен отказаться? Хочу жить! Хочу купаться в реке! Хочу видеть солнце, а не блики на потолке сарая. И нет Анни! Полутемная клуня, прелая солома и немец в соломенно‑желтой форме. Он задремал на ящике из‑под пива. Поставил между колен автомат. Даже подползти к нему я не могу. Я ничего не могу — только мыслить. Но пока мыслю, линия фронта проходит через дверь этого сарая, через мое сердце, раз оно еще бьется.

Я закрыл глаза, сжал веки... И грянул гром. Гром среди ясного неба, как тогда, когда отец скомандовал: «Все — от моста!.. Взрыв!» Потому что это был действительно взрыв. За ним — второй, третий, и сливающийся перестук автоматов. Мой сторож вскочил и упал, не вскрикнув, на пороге клуни. А там, в корчме, грохотали выстрелы, рвались гранаты. Пыль встала во дворе золотым туманом, и из него появились двое. Нож полоснул по веревкам.

— Алешка! Живой! Держи! — Голованов сунул мне в руки автомат убитого.

Кощей помог подняться. Вдруг он насторожился. Ржавая солома шевелилась. Там копошился человек. Кощей вытянул его за ногу, безразлично спросил:

— А, це ти?

Он поднял в углу лом и с выдохом ударил вниз, как скалывают лед. Потом вышел вслед за мной. Двор был полон народа. Партизаны окружили горящую корчму. Прозрачные в солнечном свете языки пламени скользили по стекам. Бурые клубы поднимались над кровлей. Запашный, еще разгоряченный боем, кинулся ко мне:

— А що, таки вчасно поспіли, хай йому грець!

Он был совсем таким, как тогда, на льдине, только золотой чуб стал тусклым от седины и гари.

— Сколько немцев было? — спросил Сергий у шинкаря.

— Семеро.

— Один — тут, унтер — в комopi, — деловито считал Сергий, — шофер — під машиною, ще один — в клуні…

Партизаны выволокли из горящей корчмы еще двоих эсэсовцев в дымящейся одежде. Голованов бросился прыжком на одного из них, схватил за глотку:

— Шоммер!

Мы с трудом оттащили его от Бальдура.

— Это ж Шоммер... — хрипел Голованов, — ...который Катю замучил.

Я подошел к Бальдуру:

— Раздевайся!

Он презрительно посмотрел на меня, сказал сквозь зубы:

— Жаль, что я тебя сразу не расстрелял.

— Раздевайся, говорят тебе!

Партизаны уже стаскивали с него мундир.

Быстрый переход