— Хорошо помню, что независимо от того, что рассказывалось или пелось тогда в народе — веселое или печальное, совершенно не воспринималось или воспринималось очень враждебно всякое неуместное выдрючивание, пустое баловство, холодная игра ума и все тому подобное. Народное представление об искусстве всего этого не допускало. Вот отсюда у меня многое и пошло… Помню устные рассказы моей матери. Помню, как мужики любили рассказывать всякие были и небылицы, когда случалась какая-то остановка в работе, когда они присаживались перекурить или перекусить в поле».
Вот что было самым дорогим для него, идеалом, на который он ориентировался, к которому стремился, и чем дальше уходил от него по времени, тем сильнее это притяжение ощущал. Если в раннем романе «Любавины» деревня изображена предельно жестко, страшно, то позднее Шукшин умиротворял, просветлял и прославлял картины деревенской жизни прошлого времени: «Собственно вокруг работы и вращалась тогда жизнь. Она начиналась рано утром и затихала поздно вечером, но она как-то не угнетала людей, не озлобляла — с ней засыпали, к ней просыпались. Никто не хвастался сделанным, не оскорбляли за промах, но — учили…» Об одном из таких учителей он вспомнил в рассказе «Дядя Ермолай» (кстати, единственном рассказе, опубликованном при жизни Василия Макаровича в его родном краю, на Алтае):
«Ермолай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю — стою над могилой, думаю. И дума моя о нем — простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или — не было никакого смысла, а была одна работа, работа… Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так — не кто умнее, а — кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно — до отчаяния и злости — не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так — грамоты ради и слегка из трусости — величаю ее с заглавной буквы, а не знаю — что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их».
Ни к кому больше — только к этому поколению — он будет испытывать благоговейное, почти религиозное, чистое чувство и сознавать свое собственное несовершенство…
УРОКИ РУССКОГО
В Сростках и Бийске в школьные годы — быть может, опять-таки в силу особенностей его детства и стремления уединиться — у юного Шукшина проявилась невероятная тяга к чтению, без которой он не стал бы писателем, как не стал бы и без рассказчиков и рассказчиц своего деревенского детства.
«Бывало, мать ищет его, а он сидит в лодке — читает, только головенка с выгоревшими волосами торчит», — вспоминала Надежда Алексеевна Ядыкина. А сама Мария Сергеевна рассказывала: «Помню, как появилась у Васи “болезнь” — увлекся книгами. Всегда у него под ремень в брюках была книга подоткнута. Читал без разбора, подряд. Читал и по ночам: карасину нальет, в картошку фитилечек вставит, под одеялом закроется и почитывает. Ведь, что думаете, — однажды одеяло прожег. Стал неважно учиться, я тогда и вовсе запретила строго-настрого читать. Так нет — стал из школьного шкапа брать тайно от меня. Ох, и помаялась я с ним, не знала уж, что и делать дальше, как отвадить от чтения-то!»
«А мама не давала жечь лампу: керосину мало было тогда. Выручал всегда Володин Георгий Михайлович, секретарь райкома, который у нас жил на квартире», — вспоминала Наталья Макаровна, и это очень характерный поворот сюжета, который потом не раз в судьбе Шукшина повторится: партийные власти, а точнее, партийные люди во власти будут ему помогать. |