|
Я ей не раз советовала родить. Григорий мужик серьезный, денег куры не клюют. Так она, не поверишь, с утра поставит варить в банках сгущенку и сама ее всю слупит за день. Принесет ей Григорий расчет триста — четыреста, два-три дня — денег нет, ох и тряпишница была! И все говорила, что надо для себя пожить, кто это, мол, сказал, что дети — радость? Всего-то разговора, всего и радости, что «мамка варенье такое варит, мамка вареники такие стряпает, мамка такие платки вяжет». Вот и уехала к своей мамке, дурища такая — мамке на шею. Я Григория не оправдываю — видел, кого брал замуж. Но она красотка все ж была, а вот такая изнутри уродина. Крепки мы задним умом. Мой младший парень в Грише души не чает — пирог пеку, за ним бежит.
— Да ладно уж тебе! — с досадой оборвала Елена. — Тебя послушать, так ангел, вот-вот взлетит на небеси. Есть у меня кого жалеть.
— Да я не к тому, что сводничаю. К слову я тебе про него. Он и сам не из робких, если понадобится. Только я часто думаю про то, что люди сперва как-то наторопях живут-женятся, детей нарожают, а потом будто успокаиваются, будто все лучшее позади, осталось только сидеть-посиживать, старость поджидать. А надо жить, изживать даже минутку, потому что даже самые счастливые живут не две жизни. Вот и надо за счастье-то драться.
— Я, Надя, дралась вроде, — со вздохом сказала Елена. — Но все эти разговоры не про меня. По мне тоже как война прокатилась, чего ни коснись — все болит. На ребят погляжу — обо всем забываю и силы прибывают.
Затихали в своей половине вагончика ребятишки. Февраль закидывал метелью вагончик под самую крышу. Как ни воевали Елена и Толя с Андрюхой со снегом, вагончик врастал в него все глубже и глубже.
Где-то сгорел вагончик со всем скарбом, — уходя на работу, забыли выключить самодельный «козел» для обогрева. И Елена иногда с полдороги возвращалась бегом обратно, в свой вагончик, все казалось, что оставила что-то включенным — то плиту, то утюг. Неясная тревога гнала ее с работы домой, подолгу не давала уснуть. Посреди ночи она вскакивала и торопливо шла на другую половину вагончика, через тамбурок, где спали ребята. Подолгу стояла у двери, прислушивалась к сонному дыханию детей и все отыскивала причину внезапно толкнувшейся в сердце тревоги. На несколько рядов перебирала события минувшего дня, мысленно проживала его час за часом. Нет, ничего в нем не было плохого, а сердце все не унималось, словно вот-вот кто-то властной рукой постучит в дверь, затрясется вагончик, и все рухнет в снег, и Елена вместе с сонными мальчишками останется в метели, которая в одночасье обгложет тепло и покой.
Под утро приходили сны. То ей снилась осень, когда при малейшем порыве ветра с деревьев облетает листва, и Василий, в новом полушубке и унтах, незнакомый, громко смеясь, собирает охапки листьев и забрасывает Елену. Она силилась отбиться от падавших листьев, закрывала лицо, пыталась крикнуть, чтобы Василий прекратил, плакала, задыхаясь под тяжестью, ей хотелось протянуть к Василию руки и обнять его, а он продолжал смеяться, и смех его пробивался к Елене сквозь толщу листьев все глуше и глуше. Она уже знала, что умрет, если Василий не прекратит сыпать листья, и слабо думала, что пусть бы он скорей убежал к той Гелечке, только бы оставил ей каплю воздуха, вздохнуть разочек и позвать Толю. И вдруг тяжесть спадала, она слышала шум деревьев, кто-то быстро разгребал листья, и лица касалась чья-то большая горячая ладонь. Она еще не видела того, кто спас ее, но чувствовала — это Григорий Иванович. Елене было стыдно того, что она лежит, а Григорий Иванович видит ее неловкую позу. Но он освободил лицо и ушел, не оглянувшись.
Сны возвращали ее в деревню. То на сеновал, куда она забиралась летом, приходя из клуба, чтобы не будить мать и бабушку, то в сосняк за фермой, где они с Василием первый раз поцеловались. |