Изменить размер шрифта - +

Арсений уже не слушал их, вглядываясь в фотографию Андрея Митрофановича с резкими заломами складок между носом и губами, в жесткий взгляд. Он вспомнил и его беспокойные руки, и обвисшие на худом теле брюки. И сразу решил, что будет резать бюст в дереве, теплоту которого любил.

— У вас там в Доме культуры холл хороший, — раздумчиво сказал он старушкам.

— Хороший, хороший! — дружно подтвердили они. — Само то место, видное.

— Вот и ладно. Там мы и поставим бюст председателю.

— А на улке нельзя? — осторожно поинтересовались.

— На улку, милые мои, надо испрашивать разрешение аж у Москвы, а дело это большое и безнадежное.

— Тогда уж пусть в Доме культуры, только чтобы был. Не откажи, сынок.

Они засобирались уходить и уж взялись за дверную ручку, когда взгляд Арсения упал на платок с деньгами. Он остановил старушек, быстро завязал платок и подал им.

— Пошто так? — испугались они. — Отказываться?

— Сделаю я, сделаю. А деньги… нехорошо… возьмите. Я… так.

Обе качнули головами в аккуратных платочках, то ли не веря, то ли удивляясь.

— Возьми хоть на пропитание пока, — деловито посоветовали.

Арсений открыл дверь, откровенно выпроваживая их.

Больше из деревни никто не приезжал. По тому удивлению, с каким его встретили в колхозе, когда он завершил работу над бюстом Андрея Митрофановича, Зубков понял: не верили, что согласился. Забыли о нем. Председатель сельсовета сам лично сел за баранку и поехал с Арсением за бюстом.

— Гляди ты, и ухо у него пулей порвано! — изумился председатель сельсовета, увидев бюст Андрея Митрофановича. — Ну точь-в-точь похож! — Он расчувствовался и долго жал руку Зубкова. — Да я, да мы… Давай поехали! Уж вся деревня небось на улицу вывалила!

Старушки уговаривали Арсения погостить в деревне, обещали откормить его, сливками отпоить, сокрушенно глядя на тщедушную фигуру скульптора, но он отказался, уехал. И опять окунулся в свою подвальную тишину, пережив подъем, с каким резал бюст председателя, отдаляясь от тихого осознания потери, обретя новую веру в нерасторжимость человеческой общности. Да-да, люди привыкают к жизни, к близким своим, даже к соседям, к каким-то овеществленным отношениям — через праздничную вечеринку, возможность пожать руку, написать письмо, в конце концов давая или беря взаймы деньги. Это ведь все просто, обыденно, как само собой разумеющееся. Но случись разомкнуться этой цепи — человек с разной степенью отчаяния, а чем старше становится, тем обостренней, начинает понимать невосполнимость, жалость вперемешку с невыразимой тоской. Нет и того, и того, и еще одного, и взять их негде. И вот уже поговорить о детстве не с кем, и матушку твою уж никто не помнит молодой. Ах, не догадался расспросить о чем-то, ставшем вдруг важным, теперь и узнать не у кого. Понимание того, что не кто-то старше тебя, не дед и не бабка, не отец с матерью, а ты, ты — крайний, выявляет способность на нежданное милосердие. Арсений интуицией угадывал это состояние души у много живших людей, через их доверительный шепот или скороговорку впитывал мудрость и простодушие, в природной совестливости старых крестьянок открывал начало всякого человеческого стыда, отброшенного ныне за ненадобностью. По логике, думалось Арсению, человек в нашем обществе, в силу им же открытых биологических полей, должен не только с полунамека, но с полудвижения угадывать состояние другой человеческой души, и, стало быть, куда раньше, чем к старости, нести этот крест — «Я — крайний!», и уравновешивать заботу о духе и теле. Тело же, по разумлению Арсения, заботилось о себе больше того, что требовала короткая, по отношению к мирозданию, жизнь.

Быстрый переход