|
А стрежневая вода, не изгибаясь, бешено мчится в высокий противоположный берег с заваленными в реку деревьями и, отскакивая с тем же бешенством от него, уходит за поворот. Надо и лодку осторожить на мелководье, и в омуте не закружиться, и от удара в берег, в наставленные, как рожны, поторчины вовремя отвернуть. Через километр снова колено и снова то же самое, как не хуже. Покой на этой реке пока только снится. Отвернем у подножья горы с ярко-красным осыпным боком, плывем, плывем, кружим, кружим, а через час возвращаемся к этой же горе с другой стороны.
Вода на солнце играет, искрит, и в этом искрении впереди ничего не видно. Дождались солнечной благодати, но и она в помеху. Хоть останавливайся и выжидай. Но, по-прежнему не зная, где мы, остановиться мы не решаемся. И где подкрадом, где угадом, где углядом наш кормчий продолжает каким-то чудом обходиться без аварий. Единственную аварию, случившуюся еще в третий день, когда пропороли днище лодки о затаившуюся под водой поторчину, мы постепенно под уверенной рукой забываем. Но и лодка! — хоть молись на нее: клеили под дождем, разрыв был огромный, а держит как ни в чем не бывало.
И все-таки солнце! — до чего хорошо под солнцем! Все нежится, млеет и преображается на глазах, все в утро изменилось так, будто от вчерашнего тусклоглядья миновала неделя. Борис щелкает фотокамерой за все потерянные дни. Мы наперебой показываем ему картину за картиной, он радостно отмахивается и начинает опасно перекладывать свою могучую фигуру с боку на бок в поисках удобной изготовки. Я прошу его придумать что-нибудь, чтобы был снимок всех, как мы есть в лодке на воде, он, в свою очередь, просит Семена Климыча покликать медведя, который мог бы с берега «щелкнуть», а Семен Климыч, многажды ходивший среди медведей как свой среди своих, ведший счет им на байкальском берегу и чуть ли не проводивший референдум, при каком режиме — заповедном или демократическом — предпочитают они сосать зимой лапу, — Семен Климыч с удовольствием соглашается свистнуть «фотолюбителя», добавляя при этом рассказ, как он однажды дал косолапому подержать куртку, мешавшую вести записи, а тот возьми да приватизируй ее, скрывшись в чащобе.
Горы здесь не стоят торчмя, а лежат огромными, переходящими одна в другую сопками, густо поросшими лесом. Деревья — к каким не требуется сожаления: высокие, обветвленные, юбкастые — и кедр, и ель, и береза, и сосна. Сосна больше не вызывает удивления, ее много. Особенно красивы ели — прямоствольные, пышные, ровно, как по линии, сужающиеся к вершине, что называется, выставочные. Выплываешь из-за поворота, и впереди на крутом овале близкого горизонта выстроят они прямо-таки средневековый диковинный замок со шпилями, башенками и ярусами; и поверить нельзя, что это случайный рисунок. Солнце открыло первые осенние краски: на взгорьях нарядно зарыжели береза с осиной, светленькой чистой желтизной начинает обносить лиственницы. Выглядывают из берегов полянки, выглядывают не яминами в глухомани, как раньше, а лесной разумной и красивой охлопотой о продухах, зовущей для отдыха в высокой траве. И запахи, запахи… сколько выпьет земля солнца, столько даст истечения запахов, в мешанине которых уже не разобраться, а только знай пьяней от вязкого общего дурмана.
На реке не жарко, но едва сошли мы с нее для обеда на очередной каменистой косе, почувствовали, как нажимает солнце. Впервые с начала пути мы согрелись, и согрелись вмиг. Разделись и разулись и, пока готовилось варево, развешивали и раскладывали свое не просыхающее в рюкзаках, измочаленное, бывшее одеждой, комковатое тряпье. Пришлось, когда поспел обед, искать тень — слишком пекло солнце. И как во все эти дни мочило нас сверху и снизу, так теперь палило с неба и обжигало раскаленными камнями. Нам предстояла первая ночь в сухом белье и сухих спальниках, мы высушили оставшуюся еду, вплоть до картофелин и макарон, почистили песочком запущенные котлы и чашки, перевернули и отогрели лодку и окончательно подняли настроение. |