|
И как во все эти дни мочило нас сверху и снизу, так теперь палило с неба и обжигало раскаленными камнями. Нам предстояла первая ночь в сухом белье и сухих спальниках, мы высушили оставшуюся еду, вплоть до картофелин и макарон, почистили песочком запущенные котлы и чашки, перевернули и отогрели лодку и окончательно подняли настроение.
И проплыли после обеда по уставшей кружить, выпрямившейся и затихшей Лене не более часа, как Семен Климыч, почти и не трогавший в этот час весел, лишь изредка чмокая то одним, то другим для порядка, вдруг по-звериному затаился, весь отдавшись слуху, встряхнулся, снова затаился и решительно объявил:
— Моторка. Сверху.
Я не поверил:
— Откуда ей взяться сверху? Как мы могли разминуться?
— Из протоки выскочила. Это Трапезников, больше некому.
Минуты через две я услышал далекий ноющий звук мотора. Затем показалась и лодка с высоко задранным острым носом и одинокой фигурой человека. Когда еще больше ничего нельзя было рассмотреть, Устинов уверенно подтвердил:
— Он. Трапезников.
Лодка не шла, не плыла, а летела — большая, серебристая, легкая, словно с неба спустившаяся птица, только-только коснувшаяся воды. Метров за восемь-десять мотор заглох, и лодка, все так же взбурливая воду, поравнялась с нами. Невысокий, ладный человек в штормовке поднялся в рост и, вглядываясь, ахнул:
— Вот так раз. А я вас через два дня жду.
— А где мы? — не утерпел я спросить.
— Чанчур рядом.
— Вот так раз. А мы собирались еще плыть да плыть.
После недолгих раздумий на берегу мы перегрузили свои пожитки в восьмиметровую, обшитую дюралью лодку, сверху водрузили свою, верно послужившую нам, но больше уже не понадобившуюся, свободно устроились сами, вытащив наконец свои ноги из воды, и еще через час были в Чанчуре, самом первом в ленских верховьях «жиле» в несколько «дымов».
Когда-то в этих местах кочевали тунгусы, одна семья и теперь еще живет в Чанчуре. Но с тех пор прошла целая вечность. И за вечностью местным жителям видится тот день, когда последний карбаз, резко и горько скрипя в уключинах боковыми веслами, скрылся за поворотом и закрыл собой эпоху карбазостроения и целую жизнь верхо-ленских деревень, едва теперь оставшихся в помине. От Чанчура до Бирюльки все пусто и стыло для глаза: места одних деревень заросли подчистую, на других скорбно и смертно торчат под открытым небом глинобитные русские печи с раззявленными челами, третьи еще выкашиваются бирюльским совхозом, но и у них недолог век. Вот и в Чанчуре после войны стояло за тридцать изб, а недавно доходило до того, что оставался один-единственный житель — старик Тихон Романович Горбунов, человек «характерный», как говорят о нем, обладавший необыкновенной силой и необыкновенным упрямством, оставивший о себе веселые легенды.
Воспоминания, легенды не идут далеко и почти всегда связаны с работным делом и с карбазами. Десятки и десятки лет заготовляли здесь для карбазов лес, строили их бригадами и спускали на воду. И по шиверам, перекатам и петлям, мимо заломов и прилук, по таким же точно, что достались нам, гнали новые посудины в Качуг, связанный трактом с Иркутском. В Качуге карбазы загружались и шли на север — к золотым приискам и дальше, в Якутию. Там они и оставались, а для новых грузов каждую навигацию требовались все новые и новые карбазы, надежные, послушные лоцману, держащие груз до сорока тонн и более. Так продолжалось до тех пор, пока от Тайшета на Транссибе не прошла железная дорога в Усть-Кут на Лене и не встали под портовые краны большегрузные самоходные баржи, а промысел, которым по большей части жил местный народ, оказался ненужным.
Пройдет еще двадцать-тридцать лет, уйдут из жизни последние карбазники, о нем и вспоминать забудут. Никто не скажет, почему Дунькина протока зовется Дунькиной: загнала в ней баба, вставшая за кормовое весло и потерявшая «борозду», карбаз на мель и погубила посудину. |