Молодой самец рявкнул так, что затряслись лиственницы вокруг, а гэбульники схватились за карабины. Мгновенным движением, почти не совершив усилия, забросил самец Акулова к себе на плечо. Голова и руки несчастного болтались позади самца, жалко стучали по плечам. Замирал вдали жалобный крик. Мише почудилось даже, что можно было различить слова:
— Спасите! Това-арищи!
Но кроме него, никто ничего не слышал. И теперь стал слышен только безумный, разрывающий душу вопль малыша. Самка, наконец, умерла. Из дыры в груди, выше соска, торчали обрывки чего-то розово-голубого, нежных тонов. Над мертвой самкой уже стояли двое, внимательно рассматривали ее, продолжая держать карабины наготове. Детеныш сидел на земле, заливался слезами, разинув рот, что было сил. Так кричит и плачет, задирая голову, человеческий ребенок и в два, и в три года. Малыш кинулся, схватил сапог одного из стоящих, со всхлипами обхватил его, сунулся головой. Он не мог понять, надо ли ему бояться этих существ, таких похожих и не похожих на мать. И что вообще можно ожидать от них.
«Схваченный» перевел взгляд на начальника, беспомощно усмехнулся…
— Да пристрели ты его! — распорядился Красножопов.
Миша вскинулся, протянул руку… Он не говорил ничего, не зная толком, что сказать. Но весь вид его выражал протест, защиту малыша. Трудно было не отреагировать.
— А если мы его оставим, зачем он? — Красножопов говорил тихо, задумчиво. — Нам еще идти да идти, а кто им будет заниматься? Даже если он сможет, у нас каждый ствол на счету, никого нельзя отвлекать. Что, по-твоему, важнее: этот звереныш или служение Родине… (Тут Красножопов едва успел остановиться и словно бы поперхнулся, чтобы не закончить привычного «…и партии». А как тут не привыкнуть, если еще твой дед просидел всю жизнь под портретом создателя ВЧК?)
Костя шевельнулся, и малыш заскулил, теснее прижался к сапогу мордой (или все-таки лицом?). Красножопов с усмешкой кивнул, и тот, как исправный солдат, опустил ствол карабина, направил под углом, чтобы не угодить себе в ногу, и потянул курок.
Происходи все это в городе, Миша, по своей привычке подчиняться, по привычке полагаться на начальство, не только признал бы его правоту, но и нашел бы множество причин, по которым Красножопов прав, — от прагматических до романтических. Но как ни наивен был Миша, как ни плохо он понимал людей и жизнь, как ни был по-детски зависим от всякого, кому только не придет в голову объявить себя начальством, но за последние несколько суток Миша попал в плен, бежал, убил человека ножом, распорядился жизнью еще двоих, попал в стадо зверолюдей и уже готов был с ними кочевать, пока не найдет способа для бегства.
И этот сильно повзрослевший Миша видел, что Святослав Дружинович не размышляет решительно ни о чем, что вовсе он не пытается ему ничего доказать, ни даже смягчить ситуацию. Что полковник просто наслаждается своей властью — и над зверьком, и над своими подчиненными, и над Мишей.
Так что не было у Миши инфантильного утешения — веры в правоту начальства, веры в осмысленность насилия и смерти. Утешало единственное, что полузверек умер мгновенно.
Наступила полная тишина, стихло эхо, и Миша остался один на один со своими сослуживцами. Красножопов не спешил, внимательно, даже с явным удовольствием рассматривал труп. Миша понимал, что начальничек наслаждается, специально делает так, чтобы Мише было неприятно, даже мучительно.
— Так ты, значит, у таких и жил? Долго?
— С двадцать восьмого. Лагерь захватили люди Чижикова, и я убежал от них.
— Чей лагерь захватили?! Кто?!
— Люди Чижикова захватили… Там главным был Вовка Акулов.
Совсем недавно Миша обязательно рассказал бы, что Акулова унесли на плече практически на глазах Красножопова, рассказал бы и о бегстве, и о всем, что предшествовало бегству. |