У него были крепкие нервы. Он навидался всякого. Его не пугала кровь, даже в страшной операционной он не терял сознания. Но, видимо, укатали сивку крутые горки – это оказалось слишком. Он очнулся уже на земле, оттого, что его методично пинали и требовали встать. Воняло чем-то резким. Кельм с трудом стал подниматься. Бросил взгляд на равнину. Гнусков не было. Всё было кончено.
На земле валялось тут и там что-то влажно-красное, розовое, белое. Обрывки жёлтой ткани. Он не стал всматриваться.
Кельм ясно понимал, что это – конец. Человек – по сути животное. Можно пугать его, можно взывать к его чувствам, любви к ближнему, но в конечном итоге простая невыносимая физическая боль – самое действенное средство ломки. Воли не осталось. Перед ним разверзлась чёрная яма, абсолютно несовместимая с дальнейшим существованием, и в эту яму его собирались спихнуть. Сознание отказывалось в это верить. Глаза слезились от яркого света бестеневой лампы. Ремни, затянутые слишком плотно, резали тело, но этого он почти не замечал. Лицо Линна появилось в поле зрения.
– Вы не можете, – быстро заговорил Кельм (позже память милосердно вытеснила это унижение), – вы совершаете ошибку, не надо этого делать. Не надо. Вам же это не поможет. Если я соглашусь из страха, я не смогу работать. Вам надо, чтобы я работал.
– Ты можешь согласиться прямо сейчас, – ответил Линн, – и начать работать. Согласен?
– Нет, – прошептал Кельм.
Скальпель блеснул над ним в ярком свете. Полоснул по коже над ключицей. В первые секунды от напряжения Кельм даже не ощущал боли. Потом боль пришла, и всё остальное перестало для него существовать.
…В очередной раз он пришёл в себя. Дышать уже не тяжело. И света, кажется, вокруг поменьше (до конца жизни он отныне будет бояться яркого, слепящего света). Боль была сильной, но не острой, не той, от которой теряют сознание. Болели не раны – всё тело почти равномерно. Болели оголённые вскрытые нервы, горели на всём протяжении.
«Лени всё это время чувствовала себя так?!»
В плече торчал катетер, от него тянулась трубка капельницы. Ремней не было. Но шевелиться Кельм всё равно не мог, от боли. И видеть, собственно, не мог – ослеп? Перед глазами всё расплывалось.
Так бывает, подумал он. Так бывает. Несколько минут он думал только одну эту мысль.
Такое можно сделать с человеком. Такую боль можно перенести и жить.
Потом он вспомнил какой-то диалог, его спрашивали что-то вроде «хочешь, чтобы это прекратилось?» – и он отвечал – «да, хочу». И кажется, он на что-то соглашался. Уже плохо вспоминалось. Его отвязывали даже от стола. Но потом, по крайней мере, один раз это было точно – привязывали снова. И снова резали. Значит, он не сдался. Или уже сдался и просто не помнит этого? Кельм забеспокоился. Что он сказал в конце? Почему сейчас он не на столе… нет, на столе, но другом вроде бы. И не привязан.
А чего они вообще от него хотели?
Кельм с удивлением понял, что не помнит этого. И даже не хочется вспоминать, потому что очень больно. Всё болит. Рука. Нога. Вторая рука. Пах. Голова. Внутри всё болит. Он вдруг запаниковал, потому что от этой боли избавиться нельзя, невозможно, и долго он так не выдержит… «Соберись», приказал кто-то внутри. Кельм привычно собрался. Это ему случалось делать – в прежней жизни. Он собрался и стал сосредоточенно вспоминать, стараясь не реагировать на боль.
Он дейтрин. Гэйн. Он в плену. Лени убили. Вен… Вен согласился сотрудничать с доршами. Что ещё? Вилна. Сука. Гадина. Его пытают… чтобы он тоже согласился. Делать маки. Консультировать. Производить оружие для дарайцев, неспособных это делать. Кельм прерывисто вздохнул. Нет, об этом и думать нечего. |