Вот и теперь на лице его отпечатались следы душевной смятенности, но он таил про себя свои буревые неистовства, грозя неугомонному Хандрикову.
И Хандриков продолжал: «Быть может, все возвращается. Или все изменяется. Или все возвращается видоизмененным. Или же только подобным. Может быть, возвратившиеся видоизменения когда-то бывшего совершеннее этого бывшего. Или менее совершенны. Может быть, ни более, ни менее совершенны, а равноценны. Быть может, прогресс идет по прямой. Или по кругу. Или и по прямой, и по кругу — по спирали. Или же парабола знаменует прогресс. Может быть, спираль нашего прогресса не есть спираль прогресса атомов. Может быть, спираль прогресса атомов обвернута вокруг спирали нашего прогресса. А спираль нашего прогресса, насколько мы его можем предвидеть, обвернута вокруг единого кольца спирали высшего порядка. И так без конца. Может быть, эти спирали, крутясь друг вокруг друга, описывают все большие и большие круги. Или круги уменьшаются, приближаясь к точке. Может быть, каждая точка во времени и пространстве — центр пересечения многих спиральных путей разнородных порядков. И мы живем одновременно и в отдаленном прошедшем, и в настоящем, и в будущем. И нет ни времени, ни пространства. И мы пользуемся всем этим для простоты. Или эта простота — совершившийся синтез многих спиральных путей, и все, что во времени и пространстве, должно быть тем, чем оно является. Может быть, наши капризы разлагаются на железные законы необходимости. Или законы необходимости — только привычки, укоренившиеся в веках. Везде решение одного уравнения со многими неизвестными.
Как ни менять коэффициенты и показатели, неизвестное не определится.
Все неопределенно. Самая точная наука породила на свет теорию вероятностей и неопределенных уравнений. Самая точная наука — наука самая относительная. Но отношение без относящихся — нуль.
Все течет. Несется. Мчится на туманных кругах.
Огромный смерч мира несет в буревых объятиях всякую жизнь. Впереди него пустота. И сзади то же.
Куда он примчится?»
И неслось, и неслось. И в окна стучалась мятель. И белые крылья мятели кружились над лесами, городами и равнинами.
Одевались. Один не мог попасть в калоши от волнения. Тряс пальцем, вразумляя лысого бактериолога: «Я говорил, что это опасный человек, которому место не среди ученых».
«Не хочу осаждаться в колбе», — ворчал бактериолог.
В ту пору ботаник Трупов, нагнувшись над письменным столом, перелистывал «Гражданственность всех веков и народов».
Лысина его была озарена желтым пламенем. Стекла очков не позволяли видеть безжизненных глаз.
А филолог Грибоедов читал: «Мухоморы».
Оба они думали: «Сколько на свете специальностей и сколь широка каждая специальность!»
Ночь была грустна и туманна.
Вдоль тающей мостовой шагал бледный, озлобленный колпачник с поднятым воротником у пальто и с волчьей бородкой торчком.
Прохожие невольно сторонились от него, а он, придя в телеграф, отправил телеграмму следующего содержания: «Самарская губерния. Змеевое Логовище. Владиславу Денисовичу Драконову. Приезжайте. Хандриков бунтует. Ценх».
Вдоль бесконечных рельсов с невообразимым грохотом несся огромный черный змей с огненными глазами.
Приподнял хобот свой к небу и протяжно ревел, выпуская бездну дыма.
Это он мчался из Самарской губернии, из «Змеевого Логовища», сознавая, что близится последняя борьба.
В соседних деревнях многие сквозь сон слышали эти зловещие стоны, но думали, что это — поезд.
На другой день Хандриков дерзнул отправиться в лабораторию, несмотря на вызов, брошенный Ценху.
Раскрыв дверь в отделение Ценха, он увидел только серо-туманный грот. Посреди грота сидел неведомый колпачник с лицом Ценха, но в коричневых лохмотьях и грозился Хандрикову старинным ужасом. |