Изменить размер шрифта - +

Это были заревые отсветы вечно-странных дум.

Неизменных.

Это была она… нет, не она.

Над крышей вздыбился воздушный конь.

Дико взлетел вихряной летун. Прокачался в воздухе.

И упал, разорванный ветром.

Вздыбился, взлетел, промчался, проржал.

На оранжевом платье, точно шкура рыси, сидела зимняя кофточка.

Шляпа подносом тенила лицо.

Губы — доли багряного персика — змеились тигровой улыбкой — чуть-чуть страшной.

Вышла из экипажа. С мечтательным бессердечием взглянула на него.

Мягкая кошка так бархатной лапой погладит: погладит и оцарапает.

Заревые отсветы переползали с окна на окно.

Вот безответно промелькнула.

Раздался шелест листьев, пролетающих, как пятна, как пятна ночей и дней: шелест шелкового платья.

Повернулся. Пошел за ней.

Улицы сплетались в один таинственный лабиринт, и протяжные вопли далеких фабрик (глухое стенанье Минотавра) смущали сердце вещим предчувствием.

Раздавались призывы: «Выы… Ввыы…

Уввыы…»

Из всех труб, обращенных к небу, трубили дымными призывами.

Это шел бой.

Это были снеговые знамена вечно белых отрядов — вознесенных.

Военный, пролетая мимо, распахнул шинель и кричал кому-то, махая фуражкой: «Какова метелька?»

На минуту блеснула его седина, волнуемая ветром, и он скрылся в снежном водовороте.

У поворота они встретились.

Он шел неровной походкой, задумчивый, грустно-тихий.

Она скользила с заносчивой мягкостью.

Она спрашивала взором, а он отвечал; она успокаивала, а он молчал.

Они подняли друг на друга свои очи — голубые миры — и замерли, как бы не замечая друг друга.

Потом он улыбнулся, а она без улыбки сделала знак рукою, и ей подали экипаж.

Точно две встречные волны столкнулись в бушующем море старины.

И вновь разбежались.

И осталось старинное, вечно-грустное.

Все то же.

Небо угасло.

Бархатно-мягкий закат, испещренный туманными пятнами, потухал над домами.

Над крышей вздыбился воздушный конь.

Пролетая в небо, развеял хвост и ржал кому-то, качая гривой.

На нем сидел метельный всадник — вечно-белый и странный.

На минуту блеснуло его копие; он скрылся в снежном водовороте.

Раздалось звенящее трепетанье: это буря рванула номер фонаря.

 

БУСЫ И БИСЕР

 

Пришел в редакцию.

Ему навстречу выбежал мистический анархист с золотыми волосами, вкрадчиво раздвоенной бородкой.

Его сюртук, как бутылка зеленый, был необычен.

Чем нежнее ластился он к гостям, тем настойчивей, пытливей впивались глаза его, синие, с зеленоватым отливом.

Пурпур уст, и лазурь очей, и золото волос сливались оттенками в одну смутную, неизъяснимую грусть.

Напоминал Христа в изображении Корреджио — все тот же образ.

Здесь шагал он все так же, все так же…

Все бродил, все говорил. Потрясал золотой, чуть раздвоенной бородкой.

Вот он безответно любил музыку: слушал прежде Вагнера; глаза зеленью горели, как хризолит.

Иногда прежде рыдал от вечно-странных, ускользающих дум.

Неизменных…

Как во сне… нет, не во сне…

Теперь он стал бело-бледный, чуть светящийся, просыпающий бусы и бисер, вздыхающий — дерзновенный.

В глазах не сияла зелень — незабудки.

Брал голосом гаммы, бархатные, как снега.

От непрестанных исканий тайны глаза из-под льняных волос, из-под бледного лба, правых и виноватых негою чуть-чуть грустной влюбляли мягко, ловко, настойчиво.

В окнах редакции не сверкали снега — хитоны.

Вьюга, словно Кузмин, брала гаммы, бархатные, как снега.

Быстрый переход