|
И стая прыснувших дымов ароматно всклубилась из-под сигары в синем бархате вечера.
«Никто не знает, что творится в умах».
«Ослепли. Погибают, и призраки смерти обступят со всех сторон».
«Говорят о том же, всё о том же — говорят о любви и не знают любви…»
«Линию глубины превращают в точку на плоскости».
«Лабиринта глухие стены: Минотавр ждет!»
И пока шумели кругом, Адам Петрович открывал ему душу: «Я люблю ее».
«Всякая ко Христу любовь приближается!
Уноситесь же, милый, на Христовой любви, как крыльях…
Вам дано: о, дерзните, желанный!
Вы на смерть пойдете!
Чем нежнее любовь, несказанней, тем грознее, ужасней встает ненавистное время во образе и подобии человеческом…
Вы любите свято, о, бойтесь, желанный: третий встает между вами!
Странно зовет священная любовь на брань с драконом времени.
Зовет. Все зовет…
Все победит любовь!»
А сбоку кричали: «Чем святей, несказанней вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской.
Подле белизны, лазури и пурпура Христова вихрем соблазнов влекут нас иные пурпуры.
Ангельски, ангельски в душу глядятся одним, навек одним».
Вздыбился над домами иерей — вьюжный иерей, белый.
Заголосил: «Соблазн разрушается!»
Замахнулся ветром, провизжавшим над домом, как мечом.
«Вот я… вас… вот я!
Моя ярость со мною!»
И блистал он снегами.
Перед ним, над ним, вкруг него зацветали огни: за ним мстители-воины, серебром, льдом окованные, поспешали.
Яро они, яро копьями потрясали — сугробы мечами мели, мечами.
Точно две встречные волны, столкнулись два эстета в темном углу.
Один шептался с другим. Да, с другим.
«Вы все тот же, вы милый, тот же вечно желанный!»
«Все тот же».
«Вы — мой отсвет улыбок, мой бархат желанных исканий».
«Вы прекрасную любите даму. Да, нет, — полюбите меня».
«Полюбите меня».
«Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут — тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю».
Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли — змеились, змеились.
Так.
Вскипела в окне, плача гневно, — летела, снеговая царевна.
Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна.
Точно рвался с кипарисного древа, рвался.
Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в тайне и их уязвил соблазн».
Адам Петрович встал. Встал, — скорбно губы застыли изгибом.
И встал…
Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы.
И застыли губы, застыли.
Пусть: застыли.
Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились — и у ног рои садились.
Роились.
Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали.
Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем.
Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус:
«Кто может мне запретить только и думать о ней?
Думать: да, — о ней».
Бежал, бежал — пробежал.
Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром:
«Думать о ней? Ну конечно, никто».
Снежно поцеловал, нежно бросил — бросил под ноги горсть бриллиантов.
Бросил.
Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись — понеслись из-под ног в белом бархате снега. |