|
Она засмотрелась на бликующее золото, и в голове у нее прояснилось. Никакого Бога нет и не было никогда». Не знаю, почему я об этом вспомнила, но вот священник произнес (не ко времени и не по службе): «Се, кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов», — и у меня полились слезы. Вера сказала бы так: «У нее неустойчивая психика. Ей необходимо проштудировать „Характер“ Оуэна. Никакой мистики. Все, что происходит с нами в жизни, имеет совершенно реальное объяснение». Подошел Дебольцов, посмотрел странно, в его глазах не было привычного отчуждения и насмешки. «Идемте. Дальше лучше пешком».
Обрывки гимназической чепухи (собственно — почему? — Скорее — кадетской), и хорошо бы, она звучала так: «Дебольцов, я знаю, ты мне послан Богом». Это из «Онегина» (из поэмы или арии? Или это одно и то же? Наплевать). Я старше ее лет на двадцать. Нет. На десять — это точнее. Все равно, какой-то Пукирев. О Господи, какая, в сущности, ерунда… Но лицо, лицо… Я увидел его сквозь муть вагонного окна, оно уже было в моей жизни когда-то, в прошлой жизни, в той, про которую новопреставленная в Москве (или уже в Париже?) сказала так ярко: «к моей руке, с которой снят запрет, к моей руке, которой больше нет». И меня тоже нет больше, с тупым равнодушием вспоминаю неяркий блеск ножа: он вошел в солдата как в масло (плохое сравнение, сразу почему-то стол, масленка, черный хлеб и белая-белая скатерть, на ней — бокалы. В тонком стекле нет игры, это старинный сервиз, еще петровских времен, тогда на дворянских кубках резали только монограммы…). Нет, надо быть абсолютно точным: то был красноармеец. Возможно, он и солдатом был, только раньше. Солдата я бы не смог убить. А этот… Этот был врагом. В сущности, тоже нет. Он просто хотел зачеркнуть лицо. Ее лицо. Он не знал, что с этим лицом все мои надежды и прошлое мое… Не знал. И потому — погиб. Один из многих, которых объединил призыв из тьмы. Они гонят нас безудержно и непримиримо, но мы устоим, потому что у нас Символ веры и тысячелетнее прошлое, а у них только кипящий возмущением разум. И поэтому они убивают, а мы идем в смертный бой. Не покидай меня, Надежда! Не покидай… В этом истекающем кровью мире нас только двое. Ты еще не знаешь об этом, но я пришел к тебе сквозь рухнувшую жизнь, чтобы восстал прах и быдло перестало изрыгать хулу. Зачем им Любовь? Вера и Надежда — зачем? Интернацьонал, сиречь — химера их Главное слово. Но воскреснет Бог, и расточатся врази его, и твое лицо — пусть оно призрак теперь — обретет себя и станет истиной вновь. Моей истиной. Навсегда!
Дальнейшее скудно. Какой-то человек на крыльце: «Позвольте рекомендоваться: поручик Мырсиков». Лестница, скрип, наверху — Аристарх: из-под куртки с Бранденбургами — генеральские лампасы, и ко мне, через три ступени, с воем: «Алексис, брат!» Расцеловались, у него обрюзгшее лицо, стал похож на английского бульдога. «Пьешь?» — «Оставь. Вода стала нечистой, в колодцы набросали трупов, какая гадость… По счастью, здесь есть инструмент, хочешь послушать „Шарф“?» — «Позволь представить: Мария Николаевна… Впрочем, это я во сне, извини… Вот, Надежда Юрьевна, дочь большевика, потерялась в вихрях революции, приюти, я потом все объясню». — «Да?» — «Да. А что?» — «Да… так…» О Господи, как велико сомнение и какие стальные у него глаза… И все же я прав: жертву от убийцы — защити, но коли уже убита, убийцу от ажанов — спаси. «Но, Алексис, это же совершенно невозможно, ты ошибаешься, Алексис, ты зря». Он сейчас похож на изношенный туфель, мой Аристарх, нас всех губит ординарное мышление, вот, кстати, — «ординарный профессор»? Это же бездарь — какое великолепное словечко придумал Игорь Северянин, как предугадал: «Россия казней, пыток, тюрем, смерти»… «Я должен привести себя в порядок». |