И нас расколошматили, хотя у красных в командовании, кроме вершин типа генералов Поливанова и Брусилова, не так уж много было профессионалов, а под нашими знаменами сражался цвет европейской военной науки — Деникин, Колчак, Врангель, Слащев…
Ужас новой советской бюрократии заставил Ленина ввести нэп — ставка на Европу.
Ну и что? В нем снова поднялось какое-то отвратительное, темное, испугавшее его злорадство. — Сломал он свою бюрократическую машину? Нет. Значит, рок? Врожденное, с молоком матери впитанное отторжение западной модели? Презрение к личности? Желание страдать? Верить в патриарха? Понятие "очищающего страдания" тоже ведь у нас родилось… Несчастный мой народ, такой нежный, умный, добрый, совестливый, отчего тебе именно выпала столь страшная божья кара?!
Не вали на народ, сказал он себе с тоскою: во всем виноват ты, и только ты; были бы порешительней и не живи в плену догм, именуемых традициями "седой старины", не просрал бы отечество, эмигрант поганый! Фраза была такой слышимой и презрительно-грубой, будто произнес ее не он, а кто-то другой; о "феномене Гучкова" сам Гучков размышлял с некоторым удивлением, подчас критически, яростно даже: "Дурак, не то сморозил!" — но притом уважительно, глядя на себя как бы со стороны, холодно и взвешенно.
Вспомни, как ты ярился, когда читал в прессе военно-политические отчеты Константина Шумского, — поверь ему, так кругом тишь и гладь да божья благодать! Или сплошные успехи, или временные неудачи — как предтеча окончательной победы… Ну и что? Пристыдил ты его? Да. Публично. А тому как с гуся вода — продолжал свое, тонко вынюхивая, что будет угодно прочесть августейшей семейке. А можно было б Шумского этого перекупить, на худой конец! Но ведь нет! — "Не хочу мараться с гадостью"… Ах, боже, боже, как был прав Пушкин: "Мы ленивы и нелюбопытны!" Как я был потрясен, прочитав Сергея Есенина, мальчика тогда еще, не про кого-нибудь, про меня:
Он тогда сел к столу — написать этому гениальному мальчику, поблагодарить его, открыться в сокровенном, предложить срочно издать его книги у Сытина, но кто-то позвонил, пришел, вызвал — суета, безделица; после Машенька позвала к завтраку — и уж время ехать в Думу, а там все мозги за день отшибет, до постели б доковылять…
Правда, вспомнил он, однажды, бессильно упав на мягкие перины — Машенька мигом расшнуровала башмаки, сняла носки, одела теплые, шерстяные, — и он заколыхался своим добродушным, чарующим смехом. "А все же мы их прищучили, — говорил он тогда, — загнали в тупик, не посмели с нами не посчитаться…"
Он приехал измученно-счастливый оттого, что выиграл долгую драку с министерством финансов, которое готовило закон о подоходном налоге. Князь Шаховской стоял на обычной для всех российских министров жесткой позиции: "Довольно цацкались, пора наводить железный порядок и крепить бюджет!" (Эх, коли б финна какого протащить в министры или чухонца, у тех деловая хватка в крови, не отчеты пишут, а дело делают, оттого и живут лучше нас, а коли в чем горят, так в себе вину ищут, а не в жидах с масонами!)
Гучков трижды выступал против министра; сначала обратился к здравому смыслу и Священному писанию: неразумно обирать и без того бедный народ; грех отбирать у человека то, что он получил за труды свои.
Министр ответил, что доводы звучат ярко и впечатляюще, но при этом спросил, как же государство, не взимая налоги, может создать бюджет?! Причем для того лишь, чтобы служить подданным, заботясь об их же благе?
Гучков предполагал, что ответ будет именно таким, он затаенно ждал такого ответа — повод к конкретному разбирательству всех параграфов и внесению корректив.
Поэтому второе свое выступление он посвятил тому, чтобы доказать неразумность столь высокого подоходного ценза: "Я могу жить на проценты с капитала, жить безбедно, как и Рябушинский с Мамонтовым, Морозовыми и Демидовыми; не тревожит меня и судьба спекулянтов Рубинштейна и князя Андроникова с Манусом и Бадмаевым. |