Отец мой, Ганс Андерсен, предоставлял мне во всем полную свободу; я был для него всем в жизни, он жил только для меня! Все свое свободное время он посвящал мне – делал игрушки, рисовал картинки, а по вечерам часто читал нам с матерью басни Лафонтена, комедии Гольберга и «Тысячу и одну ночь». И только во время чтения я замечал на его лице улыбку – в жизни вообще и в ремесле ему не везло.
Родители его были зажиточными крестьянами, но вдруг на них посыпались несчастья одно за другим: начал падать скот, сгорел дом, а потом сам отец помешался. Тогда мать переехала с ним в Оденсе и поместила сына в ученье к башмачнику – нужда заставила, а между тем способный мальчик сгорал желанием поступить в гимназию. Несколько доброжелательных граждан Оденсе собирались было сделать складчину и помочь ему пойти желанным путем, но дело так на одних разговорах и остановилось; бедному моему отцу пришлось отказаться от заветной мечты, и он не мог примириться с этим всю свою жизнь. Помню, ребенком я раз увидел на его глазах слезы: к нам зашел, чтобы заказать сапоги, один гимназист и, разговорившись, показал отцу свои книги и сказал, чему он учится. «И мне бы следовало пойти по этой дороге!» – сказал мне отец по уходе гимназиста, горячо поцеловал меня и весь вечер был как-то особенно задумчив и тих.
Он редко встречался с товарищами по ремеслу; все его родственники и знакомые приходили к нам, а сам он больше сидел дома. Зимними вечерами он, как уже сказано, читал нам вслух или мастерил для меня какую-нибудь игрушку, летом же почти каждое воскресенье отправлялся со мною в лес; во время прогулки он не бывал особенно разговорчив, мечтательно сидел себе где-нибудь под кустиком, я же бегал вокруг, собирал землянику и нанизывал ее на соломинки или плел венки. Матушка сопровождала нас в лес всего раз в год, в мае, когда лес одевался первой зеленью. Это была ее ежегодная и единственная увеселительная прогулка, и она всегда для такого случая надевала свое парадное, коричневое с цветочками, ситцевое платье. Только в этот день да еще идя к причастию она и надевала его, и я видел его на ней в эти дни в продолжение многих лет. Матушка всегда приносила с собой с прогулки свежих березовых ветвей и затыкала их за печку. Весело смотрелась наша комнатка, убранная зеленью, украшенная картинками; матушка держала ее в безукоризненной чистоте; белые, как снег, простыни и коротенькие оконные занавески были ее гордостью.
Одно из первых моих воспоминаний, само по себе неважное, но имеющее для меня значение благодаря той силе, с какой оно запечатлелось в моей детской душе, воспоминание о пирушке, и, как бы вы думали, где? В Оденсе есть здание, на которое я всегда взирал с такой же жуткою боязнью, с какой, полагаю, смотрели парижские мальчики на Бастилию, – смирительный дом. Родители мои вели знакомство с привратником этого дома, вот он раз и пригласил их на какой-то семейный праздник. Меня тоже взяли в гости, а я тогда был еще так мал, что домой меня, как увидите после, пришлось нести на руках. Смирительный дом был для меня в те времена обиталищем сказочных воров и разбойников, и я частенько стоял перед ним, на почтительном, конечно, расстоянии, прислушиваясь к пению мужчин и женщин и стуку ткацких станков.
Вот мы и стояли перед этим домом; огромные железные ворота открылись и закрылись опять; с визгом повернулся ржавый ключ в замке, и мы стали подниматься вверх по крутой лестнице. Угощали нас в гостях на славу, но за столом прислуживали два арестанта, и я не мог притронуться ни к чему, даже лакомства отталкивал прочь. Матушка сказала, что я, верно, болен, и меня уложили в постель. В ушах у меня все продолжали раздаваться песни арестантов и стук челноков. Было ли это в действительности или только чудилось мне, я не знаю, но знаю, что мне было и жутко и приятно; я как будто попал в сказочный разбойничий замок. |