Стоило одному человеку упасть, как его место занимал товарищ, и строй стоял насмерть. Сам факт их героизма стал легендой, подпитывая бесконечные истории о мужестве на полях сражений, но кто, кроме скорбящих родственников и друзей, вспомнит лица убитых и искалеченных в той битве!
Эстер крепче обняла больного ребенка. Он уже не плакал, и она тоже почувствовала себя спокойней. Ее приводила в ярость сама мысль об этой бездарной неподготовленной кампании. Условия в крымском полевом госпитале были ужасны, и Эстер порой казалось, что если ей не изменит здравый смысл и чувство юмора, то по возвращении на родину каждая мелочь будет вселять в нее покой и уверенность. По крайней мере в Англии нет ни телег, нагруженных ранеными, ни свирепствующих эпидемий, ни людей с обмороженными ногами, подлежащими немедленной ампутации, ни замерзших насмерть, как это часто случалось на высотах под Севастополем. Пусть грязные английские больницы кишат вшами и клопами, зато там нет полчищ крыс, карабкающихся по стенам и падающих с отвратительным шлепком, как гнилые фрукты, на пол барака и на тела раненых. Этот кошмар до сих пор преследовал Эстер во сне. И уж конечно, в английских лазаретах не растекаются по полу лужи крови и экскрементов. А крысы если и встречаются, то не тысячами!
Все эти ужасы не сломили Эстер, как не сломили они многих других женщин, отправившихся с мисс Найтингейл сестрами милосердия в Крым. Зато теперь Эстер Лэттерли чувствовала, что силы ее на исходе. Она ощущала полную беспомощность перед лицом заскорузлых английских традиций и косностью начальства, считающего любую инициативу непристойностью и посягательством на устоявшийся порядок. А уж если инициатива исходила от женщины, то это рассматривалось как нечто абсолютно противоестественное.
Королева могла оказывать почести Флоренс Найтингейл, но медицинские учреждения отнюдь не приветствовали молодых женщин, мечтающих о реформах, и Эстер быстро в этом убедилась, встретив повсюду тупое и яростное сопротивление.
Видеть это было тем более мучительно, что хирургия в последнее время сделала гигантский шаг вперед. Вот уже десять лет, как в Америке успешно применяли анестезию. Чудесное открытие! Теперь стало возможно то, о чем до сих пор и мечтать не приходилось. Разумеется, блестящий хирург мог и раньше ампутировать конечность: от него требовалось рассечь плоть, артерии и мышцы, распилить кость, прижечь культю и зашить в течение сорока или пятидесяти секунд. Роберт Листон, самый проворный из них, был способен всего за двадцать восемь секунд ампутировать ногу, сгоряча отмахнув заодно пару пальцев у ассистента и фалду фрака у приглашенного на операцию восторженного зрителя.
Но боль, которую приходилось испытать при этом пациенту, была невыносима. К тому же за операции внутренних органов не брался никто: в мире не нашлось бы веревки, которая удержала бы оперируемого на столе в неподвижном состоянии, давая возможность хирургу работать ножом с должной точностью. Хирургия вообще не считалась уважаемым занятием. Фактически хирурги приравнивались к цирюльникам; и в тех и в других ценились, скорее, быстрота и твердость рук, нежели глубина познаний.
Теперь же, после внедрения анестезии, становились возможными не только ампутация раненой или обмороженной конечности, но и такие сложнейшие операции, как удаление пораженного внутреннего органа. Можно было, например, спасти этого мальчика, уже засыпающего на руках Эстер. Лицо его горело, он свернулся калачиком и притих.
Эстер еще продолжала его укачивать, когда в палату вошел доктор Померой — невысокий, рыжеватый, с аккуратно подстриженной бородкой. Он явно собирался кого-то оперировать: на нем были старые темные брюки — все в пятнах запекшейся крови, сорочка с разорванным воротом и привычный старый жилет, также весь перепачканный. Впрочем, в таком виде работали все хирурги — какой смысл портить хорошую одежду!
— Доброе утро, доктор Померой, — быстро сказала Эстер. |