И наконец супружеский венец, закончившийся предложением патриарха испить из одной чаши вина. Первым глотнул Дмитрий и передал чашу Марине, она, глотнув, вернула ее ему, и так до трех раз прикладывались они к ней. Потом царь допил последнее и бросил чашу на пол и, сказав Марине: «Наступай», сам первым ударил каблуком, чаша рассыпалась, и царице досталось лишь ступить в обломки. Что было верной приметой — быть жене под мужним каблуком.
И муж, топая, приговаривал: «Пусть так под ногами нашими будут потоптаны все, кто станет посевать между нами раздор и нелюбовь». И Марина, топая, вторила: «Пусть, пусть, пусть».
И тут все гости кинулись поздравлять молодых. Старый Мнишек, не скрывая радостных слез, обнял дочь.
— Поздравляю, милая моя царица, — лепетал он дрожащим голосом. — Наконец-то матка бозка снизошла до тебя.
Свадебный пир во дворце начался в тот же день, столы ломились от яств, вино венгерское, привезенное Мнишеком, лилось рекой. За столами вместе с боярами и князьями сидели польские гусары, бесцеремонно толкавшиеся локтями, что никак не нравилось именитым гостям-соседям. Но особенно поразило русских то, что невеста после венчания снова переоделась в польское платье и (о, ужас!) сбросила кику и повязала волосы белой лентой. Опростоволосилась! Замужняя женщина не должна этого делать. Открыть свои волосы — это позор.
Переглядывались пораженные бояре, пожимали плечами: «Ну царица у нас!» И уж совсем ни в какие ворота, когда увидели, что невеста и жених начали пить и есть, как все застолье: «Они ж не должны этого делать. Вот так парочка!»
Все словно нарочно свершалось в пику русским обычаям. Опьяневший царь вдруг поднялся и, стуча ложкой о тарелку, потребовал внимания и прокричал, обращаясь к польским воякам на польском же языке:
— В честь столь знаменательного события я жалую каждому по сто рублей.
— Виват государю! — заорали гусары.
Шуйский, сидевший рядом с Голицыным, буркнул ему:
— В казне ж ни хрена нет.
— А он у тебя займет, — усмехнулся Василий Васильевич.
— Ну и ну.
Пировали не только во дворце. Царь велел праздновать и во дворах, где стояли на постое поляки и немцы. Оттуда перепившиеся полки расползались по улицам, горланили песни, кричали удивленным москвичам: «Мы вам царя привезли!» Задирались. Затевали драки, иной раз пуская в ход сабли. Приходилось стрельцам разнимать дерущихся, унимать расходившихся драчунов.
На Торге открыто осуждали иноземное воинство, грозились:
— Доймут они нас, ох доймут!
— Терпим, терпим да лопнем.
— У меня дубинушка по им плачет.
И ночью не успокоились перепившиеся, орали песни срамные, скакали на конях, стреляли из ружей. К утру только и стихли, притомившись, поуснули.
На следующий день царь решил соблюсти русский обычай, приказал топить баню.
— А где мой тысяцкий, зовите.
Прибыл в Кремль Скопин-Шуйский.
— Звал, государь?
— Звал, Михаил Васильевич. Назвался груздем — полезай в кузов. Аль забыл, чего после брачной ночи обязан делать тысяцкий?
— Помню, государь.
Отправились в мыльню втроем. Добавился еще Маржерет, бывший на свадьбе дружкой. В предбаннике разделись. К удивлению князя, тело у царя было крепкое, мускулистое. Заметив уважительный взгляд молодого князя, Дмитрий не удержался, похвастался:
— Могу любого уложить на лопатки, — и вдруг засмеялся: — В эту ночь я показал Марине, где раки зимуют. Ха-ха-ха. Ты чего это засмущался, князь Михаил?
В парной, когда тысяцкий стал хлестать молодожена веником, тот спросил неожиданно:
— Ты же, кажется, женат, Михаил Васильевич?
— Да, государь. |