Изменить размер шрифта - +
Вы могли быть уверены, что не найдете тут ни одной вещи, которая была бы не из самых дорогих или по крайней мере не принадлежала бы к категории самых дорогих. У матери не было ни вкуса, ни культуры, ни любопытства, ни любви к прекрасному; критерием выбора при покупке для нее всегда служила цена: чем выше она была, тем очевиднее для нее было, что продава­емая вещь обладает свойствами красоты, утонченности и оригинальности, которые другим способом она просто не в состоянии была бы распознать. Разумеется, мать не сорила деньгами, напротив, она была очень бережлива, и сколько раз приходилось мне слышать, как восклицает она в магазине: «Нет, нет, это слишком дорого, не стоит об этом и говорить». Однако я знал, что, говоря это, она имеет в виду лишь собственную покупательную способ­ность, а вовсе не реальную ценность вещи, в которой она не понимала решительно ничего и которая, хотя и была ей не по карману, оставалась желанной именно потому, что стоила так дорого.

Благодаря такому критерию отбора в доме постепен­но собралась коллекция мебели совершенно бесстиль­ной и не создающей никакого уюта, но добротной и вну­шительной, потому что помимо денежной стоимости мать огромное значение придавала прочности вещи и ее размерам, то есть тем двум качествам, которые она спо­собна была разглядеть и оценить. Глубокие диваны, ог­ромные кресла, гигантские абажуры, монументальные столы, тяжелые шторы, массивные безделушки — все в этой гостиной наводило на мысль о дорогостоящей и доб­ротной роскоши. Впечатление усиливалось сиянием на­тертого воском паркета, полированных деревянных по­верхностей, до блеска начищенной медной и серебряной утвари — чистота тоже была одной из характерных при­мет этого дома. И наконец повсюду были вазы, в которых стояли букеты, выглядящие всегда почему-то немного похоронно: цветы для них мать каждое утро сама срезала в оранжерее.

Я заметил, что смотрю на все это не как обычно — рассеянно и равнодушно: мне как будто хотелось по­нять, какое впечатление производят на меня все эти пещи теперь, когда я решил вернуться. И обнаружил, что испытываю чувство какого-то извращенного, по­стыдного удовлетворения, как будто уступил давнему искушению, продолжающему быть для меня отврати­тельным даже после того, как я ему поддался. Я подо­шел к старинному зеркалу в тяжелой раме, которое ви­село над консолью в глубине гостиной, взглянул в него и, неожиданно для себя, громко сказал: «Кретин» — то ли с яростью, то ли злорадно. И в ту же самую минуту услышал рядом какой-то шорох.

Я обернулся и увидел Риту, которая стояла около сер­вировочного столика с баром и смотрела на меня вопро­сительным взглядом сквозь толстые стекла очков в чер­ной оправе. Я спросил себя, слышала ли она, как я обру­гал себя вслух, но по ее бледному хмурому лицу ничего нельзя было понять. Мгновение помолчав, она сказала:

 

— Синьора сейчас спустится. Пока она просила пред­ложить вам аперитив. Что вы желаете?

Я снова спросил себя, не было ли в ее голосе иронии, которую я не смог прочесть на ее лице. Но нет, голос был серьезный, по крайней мере казался серьезным. Я ска­зал, что хотел бы виски, и она, взяв бутылку, очень точ­ными движениями налила немного виски в стакан, раз­бавила водой, положила кубик льда и протянула мне с вопросом:

 

—  Что-нибудь еще?

Я ответил, что ничего больше не надо, и увидел, как она уходит, ступая в своих подбитых фетром туфлях со­вершенно беззвучно. Держа в руке стакан, я сел в одно из огромных кресел, зажег сигарету и принялся размыш­лять. Почему я обругал себя тогда, перед зеркалом? Оче­видно, решил я в конце концов, самое опасное в этой комедии блудного сына, которую я разыгрывал перед са­мим собой, было то, что временами, именно тогда, когда я этого совсем не хотел, меня обуревало желание устро­ить что-нибудь скандально-безобразное.

Быстрый переход