Теперь же, ввязавшись в борьбу придворных партий, в которой нет ни часов дежурств, ни часов досуга и в которой человек не может быть уверен даже в завтрашнем дне, он терял и те немногие, принадлежащие только ему часы.
За окнами светлело. Пора было ехать во дворец.
Если утро простого преображенского поручика, каким был Антиох, начиналось еще до рассвета, то утро майора того же полка, князя Ивана Долгорукого, наступало лишь за полдень.
Иван Долгорукий проснулся с тяжелой головой.
— Квасу! — крикнул он.
После стакана кислого с брызжущей пеной кваса в голове немного прояснилось. Князь Иван вылез из постели и босой подошел к зеркалу. Минут пять он рассматривал себя, то подходя к стеклу, то отходя на несколько шагов. Осмотром этим он, видимо, остался доволен, так как под конец, подмигнув самому себе, приказал подавать одеваться.
Ефим, дядька, приставленный к Ивану с малолетства, принес одежду, кивнул на дверь:
— Там брадобрей пришел и этот, душегубец. Гнал бы ты его, Ванюша. И морда у него такая разбойничья. Охота тебе с ним якшаться, ведь одним пакостям от него научишься.
— Ладно, — остановил Долгорукий разглагольствования дядьки. — Проси обоих, и куафера и Волхонского.
Пока швейцарец–парикмахер причесывал князя — локон надо лбом, локоны по вискам, — пока пудрил, пока собирал излишек пудры с кудрей, князь Иван сидел не шевелясь, как истукан. Волхонский — рослый, угрюмый детина с тяжелой челюстью и хмурым взглядом — все это время тоже молчал и сопел. Когда же парикмахер приступил к бритью, Долгорукий сказал:
— Ну, чего там? Рассказывай.
— Ее высочество Лизавета Петровна говорила Федьке Матвееву, что ни в коем разе не пойдет за тебя. Рылом мол, не вышел.
— Я те дам — рыло! Сам ты рыло!
— Да я не от себя. Ейные речи передаю.
— Не пойдет — так мы ее в монастырь! Прощенья просить будет, а я еще подумаю, простить ли.
— И государыня невеста на тебя гневается!
— Катька зла, что не дал ей заграбастать драгоценности, что остались после царевны Натальи. Ладно, и так хороша.
— А еще слыхал, этот князишка молдаванский пустил про тебя ругательные вирши. Сатиры какие–то.
— Скажи.
— Да я не упомнил.
— И шибко ругательные?
— Непотребными словами, правда, не лает. Дураком только тебя обозвал и каким–то Менандром, а все же… Люди смеются.
— И ты смеялся?
— Я — нет. Как же можно!
— Вирши эти мне достань, а князя я проучу. Он у меня закается вирши сочинять.
Парикмахер собрал свои ножницы, бритвы, щетки, гребешки и раскланялся. В дверях он столкнулся с солдатом, который вбежал в комнату и, стукнув каблуками, встал перед князем Иваном.
— Депеша от князя Алексея Григорьевича.
— От отца? — удивился Долгорукий и развернул пакет.
— Требует срочно во дворец. Что там стряслось?
— Не знаю.
— Скажи, сейчас еду.
Среди пуховых подушек и тяжелых одеял метался в жару исхудавший мальчик. В неуютной огромной парадной спальне Головинского дворца, на широкой кровати под балдахином, он казался и меньше и моложе своих четырнадцати лет.
Этот мальчик был император России — Петр II.
Он умирал.
Еще день назад врачи надеялись на выздоровление, но сегодня надежды уже не оставалось.
Почти все время Петр находился в беспамятстве.
Князь Алексей Григорьевич Долгорукий — отец государыни невесты — жил в Головинском дворце, в нижних покоях.
Последние ночи он почти не спал, и даже в те краткие часы, на которые ложился в постель, чтобы вздремнуть, прислушивался сквозь дрему, что происходит там, наверху. |