Как все просто!
Одно дело –— Государыня, Императрица, Великая. Коли вставишь эти слова в стихи, то и другие волей–неволей станешь подбирать им под стать. Другое дело — Фелица, хотя она и ханша, а все ж не государыня императрица Екатерина Вторая, про нее можно говорить обычными словами, можно сравнивать не с богами, а с людьми.
Гаврила Романович в темноте выбрался из спальни и побежал в кабинет.
Никогда еще, исключая разве что самые юные годы, когда он в один присест сочинял песенки для товарищей–солдат, ему не писалось так легко.
Себя Гаврила Романович наименовал в оде татарским мурзою, имея в виду, что Державины вели свой род от некоего знатного мурзы Багрима, который выехал на русскую службу из Большой Орды в княжение Василия Темного.
Вельможный мурза с сокрушением душевным признавался:
Все, о чем решались только шептать в дружеском кружке, Державин решительно переложил в стихи. И про Потемкина. И про Орлова. И про главнокомандующего графа Панина.
Не пощадил Державин и своего покровителя генерал–прокурора Вяземского; изобразил всю его домашнюю подноготную, которая не для чужих глаз:
И среди своих вельмож Фелица сияет, как алмаз, одними лишь достоинствами.
Державин не льстил. Такой виделась ему государыня, такой образ взлелеял он в своих мечтах о справедливости на троне.
Когда Гаврила Романович писал «Фелицу», то как–то совсем позабыл про то, ради какой цели, собственно, предпринял сочинение оды. Он позабыл про всемогущих вельмож, которым могли не понравиться его вольные шутки над их слабостями, забыл даже свои долголетние мечты о награде и от всей души в конце воскликнул:
Целую неделю Державин жил, как во сне, всю неделю его не оставляло вдохновение. Он ходил на службу, разговаривал с людьми, отсиживал обязательные часы у Вяземского, но все это проделывал машинально. Настоящая жизнь начиналась только тогда, когда он вставал у бюро с пером в руках, раскладывал листы рукописи «Фелицы», писал, зачеркивал, опять писал. Впрочем, на этот раз он марал гораздо меньше, чем всегда. Неведомая, могучая сила — вдохновение — как будто диктовала ему строки и строфы. Да такие, что лучше и не напишешь, хоть сто раз переправь.
Последнюю строку оды Державин написал поздним вечером и тут же сам перебелил стихотворение, не желая ждать еще день, чтобы отдать писцу.
Переписал, прочел вслух, потом еще раз прочел, и чем более он читал, тем более восхищался.
Как его «Фелица» не походила на другие подобного рода стихи! Она была легка, воздушна, блестяща и занимательна, как праздничные фейерверки и павильоны. И все же это была ода. С трубной хвалою, с нравоучением, как и полагается оде.
На следующее утро, только накинув на плечи халат и вдвинув ноги в мягкие туфли, он побежал к бюро и достал перебеленные вчера стихи.
Первый восторг улегся, и теперь он читал свою оду другими глазами.
На первой же строфе о «прихотях» мурзы, там, где он писал о потемкинских фантазиях и химерах, Державин споткнулся.
«Вдруг попадутся эти стихи светлейшему в недобрую минуту хандры? — подумал Гаврила Романович. — Что тогда будет, одному господу ведомо…»
Потемкин, граф Алексей Орлов, Панин, Нарышкин, Вяземский…
Державин в раздумье побрел одеваться. Вчерашняя радость сменилась ощущением растерянности.
День был неприсутственный. После завтрака Гаврила Романович вернулся в кабинет. Рукопись лежала на столе. Он взялся за перо, чтобы переправить сомнительные строфы. Но рука не поднималась на стихи.
— Кондратий! — позвал он камердинера. — Сходи позови ко мне господина Львова и господина Капниста. Скажи, просит Гаврила Романович пожаловать не мешкая.
С Николаем Александровичем Львовым и Василием Васильевичем Капнистом Державина связывала сердечная и крепкая дружба. |