Изменить размер шрифта - +

Мало времени и прошло, а Любка уже водила грузовик, а потом — все только ахнули, а кое-кто и сплюнул — стала шофером. Это из столовки-то! Из тепла да от еды!

Видно, жила в Любке ей предназначенная страсть, которая не всегда открывается человеком для себя, но лишь обнаружится, и он сразу отдается ей весь.

И села наша красавица за баранку в кабину самой задрипанной полуторки, от которой отказались все шоферы; и в жару, и в стужу, в пыль и слякоть затряслась Любка по бездорожью, копалась в стареньком моторе, буксовала, часами валялась под своей машиной. И вполне счастливая была.

А шел ей тогда девятнадцатый год. Когда летом она вдруг появилась не в замасленном комбинезоне, а в обыкновенном платье и белых прорезиненных тапочках, казалось, что война кончилась…

Размышления мои, смутные и жаркие, вспугнули громкие голоса — ребята ушли в столовку. Я отвернулся к стене, закрыл глаза, уверенный, что сейчас в моем сознании возникнет Любка, но вдруг задремал, вдруг тут же проснулся и услышал голос тети Лиды, восторженный, но одновременно и жалкий, и обиженный, и опять же счастливый:

— Полоумный… да не сходи с ума-то…

В голосе ее было столько ласки и благодарности, восторга и тревоги, счастья и недоверия, бессильного возмущения и радостного согласия, что этот впервые в жизни услышанный мною любовный лепет не взбудоражил меня, а поверг в мечтательность.

Из-за перегородки вышел Серега, одетый в темно-фиолетовую хлопчатобумажную куртку и такие же брюки, будничный какой-то, очень этим меня разочаровавший. За ним вышла просветленная, тихая тетя Лида, не вышла даже, а выступила, вся она была словно похудевшая, спела почти:

— Теперь уж не позорь меня…

— Не позорить я тебя буду, дорогая моя, а сердце твое хорошее веселить буду, — сказал Серега. — В общем, дело так, — хозяйским тоном продолжал он, прихлебывая кипяточек. — Ежели я тебе по душе, то и живем душа в душу. Не обижу. Но и не муж я тебе — тоже ясно. Не муж, а куда как еще лучше… Сапоги мне оботри, дорогая моя.

Закрылась дверь. Не хлопнула, не стукнула, а бесшумно закрылась. Тетя Лида стояла посередине комнаты, смотрела в темное окно, переплетая свою огромную рыжую, тронутую сединой косу.

А я почему-то опять вспомнил Любку. Мы с ней дружили, она часто жаловалась мне, что парни и мужики ей прохода не дают, рассказывала о своей прежней жизни — при отце, я носил ей книги, сопровождал в кино и на танцы. Со временем она до того ко мне привыкла, что, бывало, попросит почесать под лопаткой или в клубе устало приникнет ко мне, а у меня даже в висках заломит.

Но я не обижался, дорожил нашими отношениями, потому что для меня в них все равно была особая острота ожиданий, надежды, да и просто смотреть на нее, слушать ее удивительный голос — то звонкий, то даже хрипловатый — ради этого можно было и пострадать.

Натуры она была незаурядной, иначе бы ей не доверили водить здоровенный «студебеккер». В день, когда Любка впервые отработала на нем смену, она купила на толкучем рынке несколько пакетиков сахарина и напоила сладким кипятком все комнаты в общежитии…

…Я весь пылал, во рту пересохло, я попросил:

— Теть Лид, мне бы попить…

Она взглянула на меня отчужденно и снова отвернулась к окну, лишь потом, спохватившись, улыбнулась застенчиво, принесла кружку, сказала:

— Скоро ребята придут… Спал? — Она присела на край койки у меня в ногах. — Радуешься, что заболел? — еще спросила она, думая, конечно, о другом. — Придут, придут скоро ребята… Спал ты?

— Нет.

Она скорбно покачала головой, помолчала и заговорила, прикрыв лицо руками:

— Не рассказывай никому.

Быстрый переход