Когда Сеиварден вернулась в дом, у нее хватило, по крайней мере, самообладания, чтобы закрыть обе двери, прежде чем ввалиться со снегом на ногах в главную комнату, где я сидела на скамье со струнным инструментом Стриган в руках. Она уставилась на меня с нескрываемым изумлением, то и дело слегка пожимая плечами, чувствуя себя неловко в тяжелой куртке и испытывая зуд.
— Я хочу уехать, — сказала она, и в ее голосе странным образом прозвучали и страх, и надменность, присущая радчаайскому командиру.
— Мы уедем, когда я буду готова, — заявила я и взяла несколько нот на инструменте. На нее нахлынули такие сильные чувства, что скрыть их не удалось, и гнев с отчаянием отразились на ее лице. — Ты там, где ты есть, — заметила я ровным тоном, — из-за решений, которые приняла сама.
Ее спина выпрямилась, плечи развернулись.
— Ты ничего не знаешь ни обо мне, ни о моих решениях, принимал я их или нет.
Этого оказалось довольно, чтобы я снова разозлилась. Я кое-что знала о принятых решениях, и о непринятых — тоже.
— Ах да, я позабыла. Все происходит по воле Амаата, твоих ошибок не существует.
Глаза Сеиварден округлились. Она открыла рот, чтобы заговорить, втянула воздух, но выдох вышел шумным и прерывистым. Она повернулась ко мне спиной, якобы для того, чтобы раздеться, и уронила куртку на скамью рядом.
— Ты не понимаешь, — проговорила она высокомерно, но голос дрожал от едва сдерживаемых слез. — Ты не радчааи.
Не благовоспитанная.
— Ты начала принимать кеф до того, как покинула Радч, или после? — На радчаайской территории его не должно быть, но местные власти на базах обычно закрывали глаза на мелкую контрабанду.
Она рухнула на скамью рядом со своей небрежно брошенной курткой.
— Я хочу чаю.
— Здесь нет чая. — Я отложила инструмент в сторону. — Есть молоко. — Точнее, сброженное молоко бовов, которое местные жители разводили водой и пили теплым. Запах, да и вкус тоже, напоминал о пропотевших сапогах. От большого количества Сеиварден наверняка почувствует недомогание.
— Что за место, где нет чая? — возмутилась она. Потом положила локти на колени и опустила лоб на запястья обнаженных рук с вытянутыми пальцами.
— Вот такое вот место, — ответила я. — Почему ты принимала кеф?
— Ты не поймешь. — На колени закапали слезы.
— А ты проверь. — Я снова взяла инструмент, выбрала мелодию.
Через шесть секунд безмолвных рыданий Сеиварден проговорила:
— Она сказала, что он сделает все более ясным.
— Кеф? — (Ответа не последовало.) — Что стало бы ясным?
— Я знаю эту песню, — сказала она, по-прежнему не отнимая лица от запястий. Я поняла, что если она узнает меня, то только по этой мелодии, и перешла на другую. В одном из регионов Вальскаай пение было благородным времяпрепровождением, а местные хоровые общества — центром общественной деятельности. Та аннексия принесла много красивых песен, которые особенно нравились мне, когда моих голосов было больше одного. Выбрала одну из тех. Сеиварден ее не узнает. Вальскаай был и до, и после нее.
— Она сказала, — ответила наконец Сеиварден, подняв лицо, — что чувства затуманивают восприятие. Что самое четкое зрение — это чистый разум, не искаженный чувством.
— Это неправда.
У меня была целая неделя на этот инструмент и очень мало других занятий. Мне удалось сыграть две строчки сразу же.
— Поначалу это казалось правдой. Сначала было чудесно. Все отступало. |