Изменить размер шрифта - +
Он разгрыз ее – и все! – радостно воскликнул он. – Он их перехитрил!

– Покончил с собой! – крикнул я.

– Да что с тобой? – сказал Георг. – На тебе лица нет! Он сыграл с ними хорошую шутку, вот и все! Неужели ты не согласен?

Я смотрел на него, ничего не отвечая. Георг потер подбородок и смущенно взглянул на меня.

– Не понимаю тебя. Большому начальнику вполне пристойно покончить с собой, если его берут в плен, не правда ли? Это общее мнение. Сколько ругали Паулюса за то, что он не поступил так, вспомни! Да что с тобой? – после короткой паузы с тревогой продолжал он: – Скажи же что‑нибудь. У тебя такой ошарашенный вид! Что, по‑твоему, он неправ?

Боль и бешенство ослепили меня. Я почувствовал, что Георг трясет меня за руку, и беззвучно произнес:

– Он предал меня.

– Рейхсфюрер? – послышался голос Георга.

Я увидел его глаза – он смотрел на меня с упреком – и закричал:

– Ты не понимаешь! Он давал нам жуткие приказы, а теперь вместо него должны расплачиваться мы.

– Рейхсфюрер! – воскликнул Георг. – Ты говоришь так о рейхсфюрере!

– ...Вместо того, чтобы прямо посмотреть в глаза врагам... вместо того, чтобы сказать: «Я один несу за это ответственность!» Так вот что он сделал!.. До чего просто! Разгрызть ампулу с цианистым кали и бросить своих людей на произвол судьбы!

– Не скажешь же ты...

Я разразился смехом.

– «Моя честь – это верность». Да, да, это для нас! Не для него! Для нас – тюрьма, позор, веревка...

– Они тебя повесят? – изумленно проговорил Георг.

– А ты что думал? Но мне все равно, слышишь? Мне все равно! Смерть – этого я боюсь меньше всего. Но мысль, что он... вот что приводит меня в бешенство.

Я схватил Георга за руку.

– Неужели ты не понимаешь! Он улизнул! Он, которого я уважал, как отца...

– Да, конечно, – с сомнением проговорил Георг, – он улизнул... Ну а дальше? Останься он, это не спасло бы тебя.

Я в бешенстве встряхнул его.

– Кто тебе говорит о жизни? Наплевать мне, я не боюсь веревки! Но я умер бы вместе с ним! Вместе со своим начальником! Он бы сказал: «Это я дал Лангу приказ подвергать евреев особой обработке!» И никто бы не смог возразить!

Я не в силах был больше говорить. Горечь и стыд душили меня. Ни отступление на дорогах, ни разгром не потрясли меня так, как это сообщение.

После этого дня Георг начал сетовать на то, что я стал еще молчаливее, чем прежде. На самом же деле я просто был очень озабочен: приступы, которые когда‑то, после смерти отца, так мучили меня, начались снова, все учащались и с каждым разом становились сильнее. Но даже когда я находился в нормальном состоянии, меня, не покидала смутная тревога. Я заметил, что и тогда бываю рассеянным, путаю слова, произнося одно вместо другого, а иногда заикаюсь, не в силах выговорить какое‑нибудь слово. Нарушение речи пугало меня даже больше, чем сами припадки. Никогда еще со мной ничего подобного не случалось, по крайней мере в такой степени. Я начинал опасаться, что мое состояние ухудшится и окружающие заметят это.

14 марта 1946 года я сидел за завтраком с Георгом и его женой, как вдруг во двор фермы въехала какая‑то машина. Георг вскинул голову и сказал:

– Поди‑ка посмотри, кто это.

Я поднялся, быстро обогнул дом и почти столкнулся с двумя американскими солдатами: блондином в очках и маленьким брюнетом.

Маленький брюнет усмехнулся и сказал по‑немецки:

– Не спешите так, сударь.

В руке у него был револьвер. Я взглянул на него, затем на блондина и увидел по наплечным знакам, что оба они – офицеры.

Быстрый переход