В представленном регентам докладе христиане были обвинены в извращении древних верований и в подлом намерении изничтожить государево устройство Поднебесной империи. Монахи Вербист и Шааль были заключены в тюрьму, где последний и отдал богу душу. Однако ж богдыхан Канси, воцарившийся в 1671 году, прекратил избиение и вновь привлек миссионеров к своему двору. Слух ходит поныне, что посольские дарования патера Вербиста таковы были, что сумел ён заслужить доверие нового богдыхана, указавши на грубые ошибки, допущенные составителями календаря, и обнаружил сим темное невежество китайских астрономов.
В благодарность за исправление календаря богдыхан назначил Вербиста на место убиенного Шааля начальником своего астрономического приказа, даровал ему титул «даженя» и возвел предков его в дворянское достоинство. Некоторые люди выражали мне мысль, что Канси покровительствовал христианам оттого, что сам склонен был к принятию веры Христовой, однако ж вероятнее, что Канси поддерживал миссионеров, дабы легче брать от них научные познания, ибо патер Вербист исполнил многие астрономические и математические работы по заказу китайского правительства, а для сего из Ватикана прислали в Поднебесную умельцев, ученых и философов…
Католики ныне, не глядючи на все перипетии, крепко осели в Поднебесной, и дружественности по отношению к Российской империи в них мало, хоть европейцы они, как и мы. Поэтому, сдается мне, коль мы не наметим стратегию общения с Поднебесной, придется нам вскорости не только с него горя хлебнуть, но и с миссионерами, кои идут караванами через море и через Индию в столицу Поднебесной. А здесь они возбуждают противу нас двор, говоря про то, что мы и такие и сякие, а главное – религии особой».
Государь мягко, прощающе улыбнулся; было много грусти в его улыбке:
– «У нас чуть что не так, совсем недавно писали, когда за книжку на латинице человека в каторгу гнали».
Петр погрустнел еще более; лицо, хоть и осунувшееся, но крепкое, словно рубленое, застыло, напомнив Феофану маску, которую рисовали на белых стенах венецианские артисты, изображая неутешность или отчаяние, прежде чем перенести это на свои лица перед выходом на сцену, сколоченную за ночь на пьяцетте старого города…
– Откуда родом этот толмач? Где обретается ныне?
– В иностранной коллегии, сдается мне.
– «Сдается»? Узнай и сообщи точно. А это мне дай. – Петр протянул свою огромную, в ссадинах, ладонь. – Напечатать выдержки велю в газете.
– Нет, – отрезал Феофан. – Если станем отдавать даже государю все, что принадлежало памяти и разум империи Российской, как же потомки научатся европейскому порядку?
– Это к тому ты, что барин сам свою избу крошит?
– К тому, – ответил Феофан.
– За Бадри – спасибо. И правду его вовремя мне открыл, ко дню… Кушать не стану у тебя. – Петр поднялся. – Скоромничаешь, норовишь быть святее синода. Зря. Не оценят. Так что в другой раз, когда приду, вели грешневой каши натомить, гуся пущай нашпигуют яблоками, и скажи осетра разварить, только аккуратно, чтоб по ниткам не пополз. Мы, как татары, норовим все прокипятить в семи водах, словно за Астраханью живем, в песках! Из водки настойку сделай тминную, чтобы желтой была и в нос шибало.
Встав, Петр не кивнул даже Феофану, шагнул к двери, распахнул ее своей суковатой тростью (сколь силы надо, чтобы такой поигрывать!) и, чуть склонивши круглую (сзади похожую на детскую) голову, нахлобучил круглую мягкую шляпу чуть не на самые глаза.
Последнее, что заметил Феофан, были сбитые набойки чиненных неоднократно ботфортов; если бы не протирали денщики тюленьим салом ежедневно, стали бы рыжими, в белых потеках, ни дать ни взять – корабельный мастер идет на черную работу. |