Изменить размер шрифта - +
Служил игумен Мстиславичам и дальше служить будет - что же поделаешь? Святыни неприкосновенны, а вместе с ними и их служители.

Дулеб оказался за столом рядом с Ростиславом. Долгорукий посадил их вместе, словно бы для того, чтобы показать всем двух ценнейших для него людей, благодаря которым, как он считал, добыт Киев.

Может, и все так считали, кроме Ростислава и Дулеба, потому что молодой князь, верный своему обыкновению не замечать никого, кроме самого себя, словно бы и не видел Дулеба, лекарь же в мудрой своей снисходительности предпочитал забыть неразумную чванливость Ростислава, которая чуть было не привела к гибели не только самого князя и Дулеба, но и дело всей жизни Долгорукого. Считал за лучшее молчать, молча принял ласковые слова князя Юрия, молвленные про него следом за словами про сына Ростислава, молча выпил свою чашу, хотелось ему думать про Ойку, которая снова ударилась в свою диковатость, нелюдимость, спряталась во дворе Войтишича, сидела возле отца, неизвестно, вышла ли хотя бы встретить брата своего Кузьму, ибо тот после всего, что случилось в Киеве, вряд ли пойдет к отцу первым.

Любовь у Дулеба с Ойкой была какая-то тревожная, болезненная, ненадежная, неустойчивая. Рвалась каждый раз, как тонкая паутина. Дулеб чувствовал себя виновным перед девушкой, до сих пор еще не мог забыть Марию, которая еле маячила на краю его снов, но не проявляла желания исчезнуть навсегда, напоминала о себе своей ласковостью, смелой добротой, которой даже сквозь годы словно бы хотела победить Ойку, ее непостижимость.

Собственно, он и не встречался с Ойкой после того веча подольского, когда киевляне отказались идти вместе с Изяславом супротив Долгорукого. Привела она тогда Дулеба и Иваницу в Турову божницу, затерялась среди людей - и уже больше не появлялась. Прятались на Подоле у братьев Ребриных, затем снова поселились на Горе у Стварника, не боясь возвращения Изяслава. Ойка не пришла. И между Иваницей и Дулебом снова восстановилась давнишняя дружба, пропала ненависть, а возможно, и не пропала бесследно лишь залегла на дне в сердце Иваницы, готовая подняться в любой миг.

Чашник брал у пахолков жбаны с печатью Долгорукого, наливал князю его излюбленное просяное пиво, привезенное из Суздаля. Юрий окидывал взором длинные столы, своих сыновей, любимцев, дочь Ольгу, которая сидела между князем Андреем и Берладником, уже не ребенок, вполне взрослая девушка, уже и за князя можно бы выдавать, увидел князь и хитрого Сильку, который не торопился встречаться с родным отцом, а протиснулся поскорее к знатным да владетельным, стреляя во все стороны круглыми глазами, все наматывая себе на ус, стягивая брови к переносице, думал или делал вид, что думает? Князь то и дело незаметно улыбался, чувствовал себя помолодевшим, ему хотелось петь, и он уже подал было знак своему верному Вацьо, но вдруг вспомнил, что не держал еще слова его дружинник Громило, чем нарушался обычай, поэтому наклонился к Громиле, крикнул:

- Почему же не просишь слова? Или в Киеве нечего тебе сказать?

- Всюду имею что сказать, княже, - встал Громило. - Дозволь?

- Говори.

- Слово мое будет таковым...

- Про суздальского коника речь уже была когда-то, - напомнил ему Долгорукий. - Обещал я тебе, что войдет наш неказистый, да зато крепкий конек в киевские ворота?

- Обещал, княже, и стало так.

- Так о чем же будет твоя речь? Снова про коня?

- Как всегда, княже. Про коня, но и не про коня. А еще про барсука. Жил себе барсук у воды. Была у него просторная нора, стар он был, сед, оброс жиром, привык к своей норе, любил вольготность, запах увядших трав, гнилых листьев, любил тишину и покой для себя... Но вот мимо барсуковой норы провел однажды жеребец табун тарпанов на водопой. Задрожала земля, ржанье раскололо тишину, жеребец вошел в воду по самое брюхо, понюхал, начал пить, а за ним - и весь табун. Понравилась тарпанам эта вода, начали бегать они туда ежедневно, каждый день теперь дрожала земля и раздирался воздух над норой барсука, растрясался жир барсука, пропал сон, все нарушилось.

Быстрый переход