— С колбасой жарить?
— Да. Он не ел человечину. И не ехидничай — Ленора это знала. У него обмен веществ, наверное, поменялся, когда он перешел на Темную Сторону: он мог есть только сырое мясо. С кровью. Так что скажи, что Нормад приказал пытать его голодом.
От запаха жареной колбасы у меня кружится голова.
— Нормад тоже тот еще тип, — говорит Андрей. — Дай мне нож. Он беспринципен, как правильному политику положено, а на всякие идеалы — плевал с отхарком. Изменил присяге — и нигде не ёкнуло. Вообще, много там всего говорилось — а упирается плотно в деньги. И в статус. И все. Это Церл был чокнутый, остальные — нормальные. Нормальные политики.
— Церл убивал девчонок из высшего света, — говорю я задумчиво.
— Ты можешь представить себе политика, который никого не убил? Разве что — обычно чужими руками…
После Церла у меня вообще пропадают тормоза. Исчезает страх.
Я вхожу куда угодно — и остаюсь там до самого жестокого экстрима. Я больше не выбираю повкуснее, я закопался по уши — я вижу все. Мой возраст приближается годам к пятистам. В очередной мир я вхожу вампиром — и меня совершенно не ужасает. Я прохожу сквозь посмертие. Он — хищник, Харон, облеченный сомнительной плотью из человеческих жутких фантазий, существо без пола, но исполненное странной энергии, пожалуй, схожей с сексуальной. Я чую запахи всего на свете и брожу по чужим снам, видя самые сокровенные тайны. Я начинаю понимать, насколько желанной может быть смерть. Мироощущение вампира лишает меня всех оставшихся клочков морали. Я вижу в любой душе свет и тень — их соотношение колеблется, чаши весов никогда не останавливаются в равновесии, но фишка в том, что свет всегда есть.
Вот что. Свет всегда есть. Иногда я вспоминаю чужой памятью, как этот свет пытались погасить, как его затаптывали, как заплевывали тлеющие искры — и как все равно находилось что-то, за что можно уцепиться в поисках живого и доброго. Я больше не боюсь души палача.
Я перестаю верить в зло.
Я вижу только совершенство человеческих душ, — каждой души, — их неповторимость, их уязвимость и холодную жестокость обстоятельств. Я живу в волке, терзающем олениху, и в оленихе одновременно: я ощущаю страшную боль и смертный страх жертвы, но не могу ненавидеть убийцу — его ведет его предназначение, иначе быть не может.
В столкновении стихий, в вечной борьбе — цель и смысл жизни. У каждого живого существа в бесконечной Вселенной — своя правда; останови смертельную битву — остановится бытие, наступит могильный покой абсолютного распада.
Волк и олениха поддерживают бытие друг друга. Я вижу тот же смысл в смертной схватке тирана с борцом за свободу; они оба правы и оба неправы, раскачивая эти качели добра и зла, поддерживающие жизнь. Из навоза росток возник, из угля родятся алмазы; чтобы это увидеть, надо проследить, как росток становится вековым деревом, как один и тот же человеческий поступок, вырастая в веках в легенду, видится потомкам то чистейшей святостью, то чернейшей мерзостью…
И, кроме каждой из человеческих душ, нет больше ничего ценного. Никто не живет и не умирает зря, даже если сторонний взгляд видит нелепую смерть. Я вижу, как тасуется колода — джокер в ней не менее необходим, чем червовый туз.
Видимо, это понимание было необходимо, чтобы я вошел в ту комнату — мило обставленный будуарчик леди из недалекого будущего, бонбоньерка в стиле хай-тек, из которой почему-то несло большей несвободой, чем из каменного мешка Церла.
* * *
Я смотрю на свою ладонь. На пальцы — сгибаю-разгибаю, поражаюсь утонченной сложности механизма. Ощущаю вибрацию сервомоторов внутри тела, но работают они совершенно беззвучно. |