Изменить размер шрифта - +
Оба наклонились, подхватили за воротник и штанины патрульного Володю, принялись раскачивать.

Родищев наблюдал за происходящим спокойно. Плевать он хотел на этого парня, пусть хоть три раза его с крыши бросают. Собственно, он вообще не мог объяснить внятно, откуда взялась в его голове эта шальная мысль: спасти Осокина. И почему именно его, а не кого-нибудь другого? Их там, в зале, до чертовой матушки осталось. Были и такие, кто не постоял бы за ценой. Почему именно Осокин? Наверное, дело в глазах. В страхе и обреченности, которые плескались в них, когда приговоренных вывели на крышу. Он-то, Родищев, заметил и выражение ужаса на лице Осокина, и серые, потрескавшиеся губы, и подгибающиеся колени.

Так же безнадежно-беспомощно выглядел тщедушный, уродливый подросток — Игорь Родищев, — когда его тащил за школу, на глухой хоздвор, гурт одноклассников — «мудохать». «Вы куда, пацаны? — Гуинплена мудохать! — Погодите, я с вами».

Двенадцатилетние компрачикосы понятия не имели, кто такой Гуинплен. Просто повторяли понравившееся загадочное словечко, брошенное в адрес Родищева тихой садисткой — их заслуженной учителкой, классной руководительницей, ставшей позже директором школы. Ничтожества, не прочитавшие ни до, ни после ни строчки Гюго, зато наизусть знавшие лживого «Тимура» с его блядской командой. Игорь Родищев не читал Гайдара, зато к двенадцати проштудировал полное собрание сочинений Гюго и помнил дословно первую главу «Человека, который смеется». Историю отношений Урсуса и Хомо, Человека и Волка. Тимуровские выкормыши мечтали стать столь же показательно-лживыми, безрассудно-храбро переводили через дорогу одиноких старушек и, непременно ватагой, «мудохали» по подворотням одиноких «Квакиных», наплевав на принципы «лежачего» и «первой крови». Потягивали в сырых, вонючих подъездах серых «хрущевок» копеечный портвейн, покуривали украдкой, а дома зазубривали: «Я, имярек, вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации…» и «Взвейтесь кострами…». А пока они водили старушек и клеили на двери, вопреки матерящимся хозяевам, звезды, вырезанные из тетрадных листов, он, Игорь Родищев, повторял, как клятву, как молитву, впечатывая в память на веки вечные: «Главной особенностью Урсуса была ненависть к роду человеческому. В этой ненависти он был неумолим».

В этих двоих, накачанных, сильных и наглых, он вдруг увидел тех самых малолетних компрачикосов, а в Осокине — двенадцатилетнего «Гуинплена». Себя.

Они отпустили Володю и проследили за ним взглядом с тем же любопытством, с каким следили за брошенным в темноту окурком. Тело полетело по широкой дуге, сперва вверх, затем плавно, как с горки, — вниз, скрылось за срезом крыши. Затрещали кусты, раздался глухой удар, и тут же завозились, залаяли собаки.

Родищев был в двух шагах, когда они повернулись, намереваясь заняться Осокиным, и увидели его. Но были эти двое тупыми, ленивыми животными, живущими даже не на инстинктах, инстинкт бы вывез, а на спинномозговых рефлексах — жрать, спать, испражняться, спариваться, — и поэтому не сразу оценили увиденное: караульного, идущего к ним, и тело второго, лежащее метрах в двадцати, на середине крыши, аккурат напротив рекламно-громадной буквы «с» в слове «универсам».

— Ты че? — спросил озадаченно физкультурник, а в следующую секунду, когда острейшее английское лезвие полоснуло по животу, раскрыв его, словно пирог с требухой, ойкнул по-детски изумленно и обиженно.

Громила оказался проворнее. Оскалился, как сторожевой пес, схватился за автомат. Голыми руками убивать не умел, не привык, и терял драгоценные секунды, упуская и без того призрачные шансы на жизнь.

Родищев не стал бить его ножом.

Быстрый переход