Он сказал, что без огня не видит; они начали смеяться над ним и уверяли, что теперь день. Таким образом он уверился, что ослеп. Разница между рассказом «Письмовника» и «Собеседника» та, что там друзья решаются настращать приятеля за богохульство, в котором он упражнялся с вечера, а здесь за то, что он оскорбляет божество Талии, осмеливаясь писать комедии по заказу одного господчика, который, побывав в Париже (как видно, это было в глазах издателей необходимое условие глупости), слыл между дворянами великим умником, да и от мещан тоже хотел получить дань поклонения своему гению.
Мы рассмотрели большую часть нравоучительных статей «Собеседника», в которых являются сколько-нибудь живые личности, сколько-нибудь действительная жизнь. При этом мы не брали во внимание всем известных произведений Державина, Фонвизина, Богдановича и пр., которые могут еще дополнить картину тогдашних нравов, представленную в «Собеседнике». Нельзя не видеть, что в этих статьях более выводится на сцену дурная сторона нравов, и за это нельзя осуждать «Собеседник». Еще в наше время испытал неудачу в создании идеальных русских лиц писатель, которому равного, конечно, не представит прошедшее столетие в нашей литературе[42 - Имеются в виду герои (Костанжогло, Уленька и др.) второго тома «Мертвых душ» Н. В. Гоголя.]. А между тем наше время уже далеко не то, что тогдашнее. Тогда, как видим из «Собеседника» же, старинные предрассудки, невежество, грубость сердца, суеверие, боярская спесь упорно еще боролись против просвещения, насильно вторгавшегося в русскую жизнь. Но остановить распространение света они не могли, и молодое поколение жадно бросилось перенимать французский ум, французские нравы и переняло, разумеется, настолько, насколько можно перенимать ум и нравы. Все было искажено, все перешло в одни пошлые, заученные формы без души, потому что все внимание обращали только на внешность, не думая о том, что под нею скрывается. Да и самая внешность эта была не понята и, поразив сначала удивлением непривычных людей, скоро потом переходила к нам в чудовищных искажениях. Так, французская свобода обращения в переложении на наши нравы сделалась семейным развратом, французская веселость – шутовством, их легкомыслие и беззаботность – презрением ко всяким серьезным занятиям, их насмешки над предрассудками – кощунством, тем более отвратительным, что оно у нас не имело никакого внутреннего основания в личных убеждениях. Словом, что у француза было естественно, чем он был по своей природе, тем русский хотел сделаться чрез подражание и, таким образом, считая правилом для себя то, что было только невольным движением подвижной природы француза, разумеется, впадал в крайности и достоинство обращал в недостаток, а недостаток – в отвратительный порок. Если, остепенившись потом, образованный по-тогдашнему русский принимался за дело, за службу, то выходило еще хуже. Из всего французского учения он понимал, конечно, легче всего то, что уничтожало предрассудки, которым он прежде верил, но взамен этих предрассудков философия того времени не давала ему никаких принципов, к которым бы мог привязаться, которые бы мог полюбить сердцем и мыслию человек, так мало приготовленный к философским отвлеченностям, как были тогда французившиеся русские. Плоды многолетних, тяжелых размышлений, идеи, добытые вековыми горькими опытами и разочарованиями, пролетали чрез головы наших господчиков в несколько дней и, не переваренные, часто не понятые или понятые навыворот, оставляли только в сердце пустоту, а в голове – несколько новых фраз, которые при первом же случае и пускались в оборот, без убеждения и без сознания. Таким образом, они оставались совершенно мертвым капиталом для своих владельцев, не сообщая им убеждений чести и добра, а только освобождая их от страха, в котором держали их прежние верования. Нечего говорить о том, каков должен был сделаться в жизни человек, потерявший всякий страх перед каким-нибудь судом внешним и не имеющий благородства внутреннего. |