Никто и никогда близко не подойдет к Петербургу. Об этом государь Петр Великий позаботился. Он так этот город выстроил, что никому не взять. И чувства ваши я понимаю… Ну, простите меня!
— Прощаю! — выдохнул Огюст, начиная понимать, что все это со стороны выглядело дико, и опасливо косясь на столпившихся внизу, под лесами, рабочих. — Только впредь не кидайтесь словами, это выглядит несерьезно, Федор Антонович. Да и заканчивайте побыстрее «Неверие Фомы». Я устал уже видеть его вот в таком начатом состоянии. Полгода возитесь с одной росписью и только голову мне морочите!
Отплатив таким образом Бруни за то, что тот сумел вывести его из себя, Огюст стал спускаться с лесов, даже не дожидаясь ответа художника. Однако на полпути главного перехватил неугомонный Рожков. Он забрался на леса, якобы проверяя прочность креплений бронзовых украшений, на самом же деле желая услышать хотя бы часть разговора Монферрана с художником, благо они говорили по-русски. От своего любопытства Еремей с годами так и не вылечился.
— Ты как сюда попал?! — вновь краснея, напустился на него главный архитектор. — Тебе чего тут надо? Подслушиваешь чужие разговоры? А?!
— Да на кой мне разговоры ваши! — Ерема испугался, но, как всегда, постарался это скрыть. — Я и не к тому, я по делу.
— Дело у тебя внизу! — вскипел Монферран. — Слезай отсюда, пока я тебя в три за шиворот не скинул!
— Неверно сказали, — Ерема усмехнулся, обнажая свои веселые щербины. — Говорят «в три шеи». А кстати, Август Августович, мы ж не договорили… Чем, как вы думаете, переговоры-то закончатся? Кто кому хуже нагадит: мы им либо они нам?
Огюст искоса взглянул на старого мастера и улыбнулся одними глазами и уголками рта.
— Ах, Ерема! Сложно ответить. Кажется, нам нагадят больше. Но слава богу, что война закончится и что мы…
— Август Августович!
Голос, донесшийся снизу, из полутьмы, рассеченной тусклыми пыльными ручейками света, заставил архитектора умолкнуть. Испытывая ужас оттого, что зрение могло тут же исправить роковую ошибку слуха, Огюст несколько секунд не решался взглянуть вниз. Потом осторожно наклонился над перилами лесов и различил внизу, у входа в алтарь, темную фигуру в распахнутом пальто.
— Мишенька! — не своим голосом крикнул Монферран.
Как он спустился в течение нескольких секунд с трех крутых лесенок, как ухитрился не сорваться, не оступиться, совершая этот сумасшедший спуск, он сам не мог потом понять. Миша, рванувшись ему навстречу, едва успел добежать до лесов и сразу оказался в его объятиях.
— Август Августович, дорогой мой! — прошептал юноша.
И тогда случайно оказавшиеся поблизости рабочие и подмастерья художников в первый и последний раз увидели невероятное… Те, кому они потом рассказывали об этом, им не поверили.
Главный архитектор, прижав к себе синеглазого сына своего управляющего, неудержимо разрыдался.
Вернулся Михаил Самсонов не таким, каким уезжал. За год он очень изменился. И не только оттого, что повзрослел, из подростка превратившись в юношу. В нем появилась та взрослость, которую приносят не годы, а только тяжелые потрясения; он посуровел, помудрел. Увиденная им мерзость войны погасила в нем детский огонь восторженности, а вставшее на фоне этой мерзости геройство защитников Севастополя, их не словесная, не показная любовь к Отечеству, вызвали в его душе другой восторг, другой огонь. Сознательно подвергнув себя смертельной опасности, увидев смерть и раны других и познав, во имя чего приносились жертвы, Михаил почувствовал себя гражданином. И человеком.
— Я видел, — говорил он, — как эти измученные, израненные, изувеченные люди плакали, покидая ад, в котором находились! Они оставляли Севастополь и рыдали. |