Дворянство и князья находили, что, хотя они и выжимали все соки из своих подчинённых, их доходы не могли поспевать за их растущими расходами. Всё было скверно, и во всей стране господствовало общее недовольство. Ни образования, ни средств воздействия на сознание масс, ни свободы печати, ни общественного мнения, не было даже сколько-нибудь значительной торговли с другими странами — ничего кроме подлости и себялюбия; весь народ был проникнут низким, раболепным, жалким торгашеским духом. Все прогнило, расшаталось, готово было рухнуть, и нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что нация не имела в себе силы даже для того, чтобы убрать разлагающийся труп отживших учреждений.
И только отечественная литература подавала надежду на лучшее будущее. Эта позорная в политическом и социальном отношении эпоха была в то же время великой эпохой немецкой литературы. Около 1750 г. родились все великие умы Германии: поэты Гёте и Шиллер, философы Кант и Фихте, и не более двадцати лет спустя — последний великий немецкий метафизик Гегель. Каждое из выдающихся произведений этой эпохи проникнуто духом вызова, возмущения против всего тогдашнего немецкого общества. Гёте написал «Гёца фон Берлихингена», где в драматической форме отдал дань уважения памяти мятежника. Шиллер написал «Разбойников», где воспел благородство молодого человека, открыто объявившего войну всему обществу. Но это были их юношеские произведения. С годами они утратили все свои надежды. Гёте ограничился только весьма острыми сатирами, а Шиллер впал бы в отчаяние, если бы не нашёл прибежища в науке, в частности в великой истории древней Греции и Рима. По этим двум можно судить о всех остальных. Даже лучшие и самые сильные умы немецкого народа потеряли всякую веру в будущее своей страны.
Но вдруг французская революция точно молния ударила в этот хаос, называемый Германией. Её влияние было огромно. Народ, слишком мало просвещённый, слишком скованный старинной привычкой подчиняться тирании, остался безучастным. Но вся буржуазия и лучшие представители дворянства в один голос радостно приветствовали Национальное собрание и народ Франции. Среди многочисленных немецких поэтов не было ни одного, кто бы не прославлял французского народа. Но это был энтузиазм на немецкий манер, он носил чисто метафизический характер и относился только к теориям французских революционеров. Но как только теории оказались отодвинутыми на второй план силой неоспоримых фактов; как только согласие французского двора и французского народа стало на практике невозможным, хотя в теории их союз был закреплён теоретической конституцией 1791 г., как только народ практически утвердил свой суверенитет «десятым августа», и в особенности когда теорию окончательно заставили умолкнуть свержением жирондистов 31 мая 1793 г., — тогда этот энтузиазм Германии сменился фанатической ненавистью к революции. Разумеется, этот энтузиазм распространялся лишь на такие события, как ночь 4 августа 1789 г., когда дворянство отказалось от своих привилегий; но добрые немцы никогда не думали о том, что такие действия имеют на практике последствия, весьма отличные от тех выводов, которые могут делать благожелательные теоретики. Немцы никогда и не думали одобрять эти последствия, которые, как всем хорошо известно, были для многих, кого они коснулись, довольно серьёзны и довольно неприятны. Итак, все эти восторженные друзья революции становились теперь её самыми ярыми противниками и, получая от раболепной немецкой прессы, разумеется, самые извращённые сведения о Париже, предпочитали свою старую спокойную священную римскую навозную кучу грозной активности народа, который смело сбросил цепи рабства и кинул вызов всем деспотам, аристократам и попам.
Но дни Священной Римской империи были сочтены. Французские революционные армии вступили в самое сердце Германии, перенесли границу Франции на Рейн и проповедовали повсюду свободу и равенство. |