По бородавчатым желтым скалам стекала тягучая, склизкая водяная пленка. Ни неба, ни облаков, ни синевы больше не было над нами.
Я все шел и шел, я шел за проводником и часто зажмуривался от страха и отвращения. Вот на пути темный цветок, бархатная чернота, печальный взгляд. Он был прекрасен и что-то доверительно говорил мне, но проводник ускорил шаг, и я почувствовал: если я хоть на мгновение задержусь, если еще на один-единственный миг взгляд мой погрузится в этот печальный бархат, то скорбь и безнадежная грусть лягут на сердце чересчур тяжелым грузом, станут непереносимы и душа моя отныне навсегда замкнется в издевательском круге бессмыслицы и безумия.
Промокший, грязный, полз я дальше, и, когда сырые стены сомкнулись над нами, проводник затянул свою старую песнь утешения. Звонким, уверенным юношеским голосом пел он в такт шагам: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Я знал, он хотел ободрить и подстегнуть меня, пытался отвлечь от мерзкой натужности и безнадежности этого адского мытарства. Я знал: он ждет, что я подхвачу его заунывный речитатив. Но я не хотел подпевать, не хотел дарить ему эту победу. До песен ли мне было? Ведь я всего лишь человек, я — бедняга и простак, которого против его желания втянули в такие дела и свершения, каких Господь от него и требовать не может! Разве не дозволено любой гвоздичке, любой незабудке у ручья оставаться там, где она была, и цвести, и увядать, как ей на роду написано?
«Я хочу, я хочу, я хочу», — неотступно пел проводник. О, если бы я мог повернуть назад! Но с чудесной помощью проводника я уже давно взобрался на такие стены и преодолел такие бездонные трещины, что возвращение было невозможно. Рыдания душили меня, подступали к горлу, но плакать было нельзя, — что угодно, только не плакать. И тогда я дерзко, громко подхватил песнь проводника, я пел ту же мелодию, в том же ритме, но слова были другие, я повторял: «Я должен, я должен, я должен!» Но петь, взбираясь наверх, было довольно трудно, я вскоре сбил дыхание и, закашлявшись, поневоле замолчал. Он же неутомимо продолжал повторять: «Я хочу, я хочу, я хочу», — и со временем все же пересилил меня, и я стал петь с ним в унисон, повторяя его слова. Теперь карабкаться наверх стало много легче, и я больше не заставлял себя, а на самом деле — хотел, пение больше не затрудняло дыхание и не приносило усталости.
Тут душа моя просветлела, и как только светлее сделалось внутри, так сразу отступили гладкие стены, они стали суше, добрее, бережно удерживали скользящую ногу, а над нами все ярче и ярче проступало голубое небо — синим ручейком меж каменных берегов, и вскоре ручей превратился в небольшое синее озерко, которое росло и ширилось.
Я попытался хотеть сильнее, я постарался добавить страсти в свое желание — и небесное озеро продолжало расти, а тропа делалась все шире и ровнее, и порой мне удавалось с легкостью, без особых усилий шагать нога в ногу с проводником довольно долго. И неожиданно совсем близко над нами я увидел вершину, и крутые ее склоны сияли в раскаленном воздухе.
Под самой вершиной выбрались мы из тесной щели, ослепительный солнечный свет затмил мой взор, а когда я вновь открыл глаза, то от страха у меня подогнулись колени: оказалось, что я, как ни в чем не бывало, безо всякой опоры стою на ребре острого скального гребня, вокруг раскинулось бескрайнее небесное пространство — синяя, опасная, бездонная глубина; и только острая вершина да путь до нее, подобный узкой веревочной лестнице, виднеются перед нами. Но снова светило солнце, снова сияло небо, мы взобрались-таки и на эту последнюю опасную высоту, маленькими шажками, стиснув зубы и нахмурив брови. И вот стояли уже наверху, на тесной, раскаленной каменной площадке, дыша враждебным, суровым, разряженным воздухом.
Странная это была гора — и странная вершина! На этой вершине — а ведь мы взобрались на нее, долго карабкаясь по бесконечным голым скальным стенам, — на этой вершине росло прямо из камня дерево, небольшое коренастое деревце, и на нем лишь несколько коротких, сильных ветвей. |