В этом он разделял заблуждение всех наших словесников, которые, нашед в «Слове о пълку Игореве» вещего баяна, соловья старого времени, который, «аще кому хотяше песнь творите, то растекашется мыслию по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы», – заключили из этого, что Гомеры древней Руси назывались баянами. Что в древней Руси были свои песельники, сказочники, балагуры и прибауточники, так же как и теперь в простом народе бывают подобные, – в этом нет сомнения; но, по смыслу текста «Слова», ясно видно, что имя Баяна есть собственное, а отнюдь не нарицательное. Да и Баян «Слова» так неопределен и загадочен, что на нем нельзя построить даже и остроумных догадок, на которые так щедры досужие антикварии, а тем менее можно заключить из него что-нибудь достоверное. И потому весь баян Пушкина – ни более, ни менее, как риторическая фраза. О прологе к «Руслану и Людмиле» действительно можно сказать: «Тут русский дух, тут Русью пахнет»; но этот пролог явился только при втором издании поэмы, то есть через восемь лет после первого ее издания, стало быть, тогда, как Пушкин уже настоящим образом вник в дух народной русской поэзии. Первые семнадцать стихов, которыми начинается «Руслан и Людмила», от стиха: «Дела давно минувших дней» до стиха. – «И низко кланялись гостям», действительно пахнут Русью; но ими начинается и ими же и оканчивается русский дух всей этой поэмы; больше в ней его слыхом не слыхать, видом не видать. Мы даже подозреваем, что не были ль эти семнадцать счастливых стихов поводом к присочинению к ним всей поэмы… Как бы то ни было, только поэма эта – шалость сильного, еще незрелого таланта, который, кипя жаждою деятельности, схватился без разбора за первый предмет, мысль о котором как-то промелькнула перед ним в веселый час. Весь тон поэмы – шуточный. Поэт не принимает никакого участия в созданных его фантазией лицах. Он просто – чертил арабески и потешался их забавною странностию. Оттого, как сам Пушкин справедливо замечал впоследствии, она холодна.[3 - Соч. А. Пушкина, т. XI, стр. 226.] В самом деле, в ней много грации, игривости, остроумия; есть живость, движение и еще больше блеска, но очень мало жара. В эпизоде о Финне проглядывает чувство; оно вспыхивает на минуту в воззвании Руслана к усеянному костьми полю, но это воззвание оканчивается несколько риторически. Все остальное холодно.
Вообще «Руслан и Людмила» для двадцатых годов имела то же самое значение, какое «Душенька» Богдановича для семидесятых годов. Разумеется, велик перевес на стороне поэмы Пушкина и в отношении к превосходству времени и к превосходству таланта. Но наше время далеко впереди, обеих этих эпох русской литературы, и потому если «Душеньку» теперь нет никакой возможности прочесть от начала до конца, по доброй воле, а не по нужде, которая может заставить прочесть и «Тилемахиду», то «Руслана и Людмилу» можно только перелистывать от нечего делать, но уже нельзя читать, как что-нибудь дельное. Ее литературно-историческое значение гораздо важнее значения художественного. По своему содержанию и отделке она принадлежит к числу переходных пьес Пушкина, которых характер составляет подновленный классицизм: в них Пушкин является улучшенным, усовершенствованным Батюшковым. В «Руслане и Людмиле», как мы уже сказали выше, нет ни признака романтизма, даже ощутителен недостаток поэзии, несмотря на все изящество выражения и всю прелесть стиха, неслыханные до того времени. Скажем больше: даже со стороны формы, как ни много она выше обветшалых форм прежней поэзии, есть звенья, соединяющие «Руслана и Людмилу» с прежнею школою поэзии: мы разумеем здесь употребление слов: брада, глава и произвольное употребление усеченных прилагательных, которых в поэме Пушкина найдется больше десятка. |