.[17 - Речь идет о чтении Ф.-В. Шеллингом лекций в Берлинском университете в последний период его деятельности (с 1841 г.). Содержанием их была «философия откровения» Шеллинга, сливавшаяся с теософией. Это учение было направлено против философии Гегеля и левого гегельянства. Курс лекций Шеллинга, между прочим, слушали М. А. Бакунин и М. Н. Катков. Последнему принадлежало изложение вводной лекции этого курса («Отечественные записки», 1842, т. XX, № 2, отд. VII, с. 63–70). В обзоре «Германская литература» («Отечественные записки», 1843, т. XXVI, № 1, отд. VII, с. 1–4) В. П. Боткин (подпись: В. Б-н) дал, без ссылки на источник, с сокращениями и некоторыми смягчениями текста, перевод вводного раздела памфлета Ф. Энгельса «Шеллинг и откровение», изданного в Лейпциге в 1842 г. Памфлет разоблачал реакционную сущность «философии откровения». Переведенный Боткиным вводный раздел брошюры Энгельса содержал общую характеристику Гегеля, правого и левого гегельянства. Об этом обзоре Боткина см. отзыв Белинского в письме от 6 февраля 1843 г.: «Твоя статья о «Немецкой литературе» в 1 № мне чрезвычайно понравилась, – умно, дельно и ловко» (Белинский, АН СССР, т. XII с. 131). В письмах этих лет, начиная с 1842 г., Белинский отзывался о Шеллинге неизменно резко или иронически (см.: там же, с. 95, 102, 114); ср. и его насмешки над увлечением Каткова лекциями Шеллинга (там же, с. 103–106).] Удивительно ли, что Фауст не видит прогресса в науках, утверждая, что древние знали больше нашего в тайнах природы, что алхимики средних веков владели чуть ли не тайною философского камня, который мог и золото делать и людям бессмертие физическое давать? Удивительно ли, что Фауст в истории видит только хаос фактов, которые будто бы теперь всякий толкует по-своему? – Для кого настоящее не есть выше прошедшего, а будущее выше настоящего, тому во всем будет казаться застой, гниение и смерть. Умы вроде Фауста – истинные мученики науки: чем больше они знают, тем меньше они владеют знанием. Знание делает их маятниками, и они лучше весь век будут качаться, нежели на чем-нибудь остановиться, боясь остановиться на неистине. Это люди, жаждущие истины, с благородною ревностью стремящиеся к ней, и в то же время скептики поневоле. Но уж проходит время скептицизма, и теперь всякое простое, честное убеждение, даже ограниченное и одностороннее, ценится больше, чем самое многостороннее сомнение, которое не смеет стать ни убеждением, ни отрицанием и поневоле становится бесцветною и болезненною мнительностью.
Но Фауст не останавливается на сомнении и идет к убеждению. Посмотрим на его убеждение. Он ищет шестой части света и народа, хранящего в себе тайну спасения мира… находит его – и тут же спрашивает себя: «Не мечта ли это самолюбия?» – Неужели это убеждение!..
Фауст, между прочим, доказывает, что мы угадали историю прежде истории, посредством поэтического магизма, без предварительной разработки материалов, – и указывает на историю Карамзина!.. Неужели же Фаусту неизвестно, что теперь все бросили мысль писать историю и принялись за разработку исторических материалов, ибо убедились, что история прежде истории может быть только попыткою, пожалуй, и прекрасною, но из которой выходит не история, а историческая поэма?.. Великое дело видит Фауст в том, что наша поэзия началась сатирою – судом народа над самим собою… А ларчик просто открывался![18 - Заключительная строка из басни И. А. Крылова «Ларчик».] Так как наша поэзия была заимствование, нововведение, то наши поэты и пустились подражать кто кому вздумал, и какой-нибудь Сумароков был и трагик, и комик, и лирик, и баснописец, писал и оды на иллюминации и сатиры на подьячих. Пушкин (говорит Фауст) разгадал характер русского летописца в «Борисе Годунове»: разгадал ли, полно? Не заставил ли он его по Гердеру, но только русским складом, делать апофеозу истории, то есть говорить вещи, которые не могли прийти в голову ни одному летописцу, ни европейскому, ни русскому? Покажите нам хоть одну летопись, которая бы оправдывала возможность такого взгляда на значение историка со стороны простодушного летописца XVI века? – Но г. |