Если б тогда старший меня сказал: «Я мудрейший из смертных», я бы и не поверил ему – но не смел бы противуречить: он опытнее меня, сказал бы я самому себе!
Теперь же вы знаете меня, друзья! – суетная наружность не ослепляет глаз моих! Грозный взор вельможи, потрясающий всю нервную систему твари, им созданной, – производит во мне лишь улыбку, столь нередко бывающую на устах моих: я привык, дерзостной рукою срывая личину с спесивой знатности, – находить отсутствие всех достоинств, а под мишурою пышных слов – вялое слабоумие. Но чувство благоговения к старости до сих пор еще сохранилось б душе моей, только с тою разницею, что прежде всякий старец казался мне существом совершенным; теперь же и в старцах я умею открывать недостатки. Но таковые открытия всегда были тягостны моему сердцу: они, разочаровывая меня, возмущали душу мою; в сем только случае я не мог смеяться. Несколько же дней тому назад произошла со мною большая перемена и в сем отношении, и вот каким образом:
Прижавшись к углу в моем кабинете, с Диодором Сицилийским в одной руке и с греческим словарем в другой, я путешествовал по Аравии, по цветущему острову Напхан, наслаждался видом колесницы Урановой и стоящего на оной храма.
Воды, омывавшие сей храм, названные водами солнца, имели, как говорят, дар чудный: испивший от них молодел постепенно и, дошедши до возраста юноши, соделывался бессмертным; но горе тому, который хотел в одно мгновение сделаться юным! Желание его исполнялось, – но безрассудный продолжал молодеть беспрестанно и умирал, пришедши в состояние однодневного младенца. – На свече моей нагорело, глаза утрудились от долгого чтения, голова отяжелела от греческих аористов, сумрак, усталость, баснословное сказание, мною читанное, – все это вместе погрузило меня в то сладостное состояние, которое известно всякому, знакомому с умственными напряжениями, в то состояние, когда мы еще не можем отдать себе отчета в новых впечатлениях, нами полученных, когда родившиеся от них беглые, разнородные мысли роятся в голове нашей и мешаются с чуждыми, часто безобразными призраками.
В таком состоянии был я: не знаю, спал ли, или нет, – но слушайте, друзья мои, что нарисовало предо мною причудливое воображение.
Взору моему представился храм Гемифеи, осененный пальмовыми деревьями, – мне слышалося журчание вод солнца, тихий зефир, вечно веющий над сими водами, касался лица моего. Берега сих вод были покрыты толпами людей обоего пола, всех народов и состояний; но ни одного старца не было видно в сих толпах: везде были дети.
Приближаюсь, всматриваюся, – и какое удивление меня поразило, когда я увидел, что все те, которые мне казались издали младенцами, были ими только по телесной немощи и по своим занятиям; лицо изменило им: почти у всех оно было изрыто морщинами; впалые, сузившиеся глаза, беззубый рот, трясущиеся колена и другие принадлежности глубокой старости спорили с младенческим ростом и ребяческим выражением. Нельзя описать, какое сильное отвращение производил вид сих старцев-младенцев! Я содрогнулся, хотел бежать, но невидимая рука остановила меня и невидимый голос говорит мне: «Наблюдай. Здесь видишь ты свет и людей, живущих в нем, в истинном их виде. Тот свет, в котором ты обитаешь, есть мечтательный, все действия, здесь происходящие, кажутся там совсем иными!»
Я послушался и, скрепя сердце, продолжал продираться сквозь толпу младенцев. О! сколько тут знакомых моих я увидел, и как странны были их занятия.
Многие из младенцев подходили друг к другу; один из них с величайшею важностию вынимал мишурный мячик и кидал к своему товарищу; товарищ с такою же важностию отвечал ему тем же мячиком; перекинувши его несколько раз таким образом, младенцы, не теряя своей важности, расходилися!
«Что это за игра такая?» – спросил я. |