Они как бы заставляли его задуматься над всем тем, что вокруг него: объять мыслью и скалы, и горы, и звезды, что просияли над ними на фоне вечной черноты, свойственной первоначалу мира.
— Что же они ему говорили?
— Не знаю.
— Вам их разговор не был слышен?
Пришлый не ответил. Сидел, созерцая бетонные конструкции над головой. Гнезда ласточек, прилепленные в самых верхних углах, были как множество маленьких глиняных печек вверх дном. Поток транспорта стал гуще. Прямоугольные тени, которые грузовики, въезжая под виадук, с себя стряхивали, в том месте, где они снова выскакивали на солнце, опять к ним прицеплялись. Он поднял руку так, словно бы медленно что-то подбрасывает вверх.
— На ваш вопрос ответить невозможно. Это не тот случай, когда у тебя в голове совещаются маленькие человечки. Звука-то не было. Да и язык… На каком языке был их разговор? В любом случае сон у сновидца был глубок и явствен, а в такого рода снах присутствует язык, который старше любого изрекаемого слова. Наречие такого рода, что не допускает ни лжи, ни какого бы то ни было сокрытия истины.
— Но вы вроде сказали, что они разговаривали?
— В моем сне о них они, возможно, разговаривали. А может быть, я всего лишь прибегаю здесь к толкованию, лучше которого не могу подобрать. А что там было во сне путешественника — это вопрос отдельный.
— Ну, дальше.
— Древний мир призывает нас к ответу. Мир наших отцов…
— Мне что-то кажется, что если они разговаривали в вашем сне, они должны были разговаривать и в его. Сон-то ведь у вас был общий.
— Это опять все тот же вопрос.
— И какой на него ответ?
— К этому мы еще подойдем.
– Ándale .
— Мир наших отцов пребывает внутри нас. Десять тысяч поколений и больше. Форма, не имеющая истории, не имеет силы длить себя долго. То, что не имеет прошлого, не может иметь будущего. В сердцевине нашей жизни лежит история, из которой она сплетена; в этой сердцевине нет какого-либо наречия, а только акт познания, и вот его-то мы и разделяем друг с другом как во снах, так и наяву. Так было прежде, чем первый человек заговорил, и так будет после того, как замолчит последний. Но под конец, как мы вскоре увидим, он и впрямь разразился речью.
— Замечательно.
— В общем, гулял он со своими новыми наставниками, пока его не обуяло спокойствие и понимание того, что его жизнь отныне больше не в его руках.
— Что-то большой борьбы я как-то в нем не заметил.
— Вы забыли о заложнице.
— А, там девушка же еще!
— Конечно.
— Ну, дальше.
— Важно понять, что он им отдался не по своей воле. Мученик, которого влекут языки пламени, не может быть священной жертвой. Где нет возможности наказания, не может быть и награды. Вы ж понимаете.
— Ну, дальше.
— Они вроде как ждали, чтобы он принял какое-то решение. Чтобы что-то им такое сказал, может быть. А он все изучал, стараясь объять мыслью вокруг себя все то, что может быть изучено. И звезды, и скалы, и лицо спящей девушки на носилках. Этих людей, что пленили его. Их шлемы, их костюмы. И факелы у них в руках — из полых труб, набитых залитой маслом пенькой, пламя которых защищали от ветра слюдяные экраны, вправленные в фонарики, прикрытые сверху, и с трубками для выхода дыма, согнутыми из листовой отожженной меди. Он и в глаза им все пытался заглядывать, но глаза у них были темные, да еще и затененные черными козырьками, как у людей, которым предстоит преодолеть бескрайние снега. Или пески. Пытался увидеть их ноги — в чем они обуты, но их одеяния ниспадали на камни, стлались по ним, так что ничего у него не вышло. |