|
С ним и время проводишь, с ним и веселишься, за столом сидишь. Как тут не подосадовать-то.
— Донос-то о чем, поди, и об извете все знаешь, Богдан Матвеевич?
— Знать, государь, не знаю, а что слыхал, перескажу. В невежестве отца Андрея обвинили.
— Не им судить!
— Еще в мздоимстве: у прихожан немалые будто бы деньги в свое время бирывал.
— Вот в свое время и писать надо было.
— И я так мыслю, государь, пустяки все это. Вот только насчет женки…
— Какой женки?
— Да так, государь. Приблудной. В доме она у духовника живет. Так будто бы владыка ее спрашивал, жила ли она с отцом Андреем, а коли жила, то по доброте аль неволею.
— И что женка та поведала?
— Да что женка сказать может. Что жила с отцом Андреем, призналась, мол, поначалу по доброте, а там и неволею. Вот за все то владыка будто и вознамерился отца Андрея под запретом держать — чтоб ему не священствовать, не благословлять и даже не исповедовать.
— И давно такой разговор пошел?
— Как только ты, государь, из Москвы уехал.
10 ноября (1674), на день памяти апостолов от 70: Ераста, Родиона, Сосипатра и прочих, царь Алексей Михайлович приехал из Преображенского в Москву просить патриарха о прощении своего духовника Андрея Савинова. Патриарх царю в его просьбе отказал.
11 ноября (1674), на день памяти преподобного Феодора Студита и блаженного Максима, Христа ради юродивого, Московского чудотворца, царь Алексей Михайлович вернулся в Преображенское, поставив для бережения караул у дома духовника — стрелецкого сотника с 20 стрельцами.
13 ноября (1674), на день памяти святителя Иоанна Златоустого, в Преображенском состоялись комедиальные действа, на которых был царь с царицей.
— Недолго государь-батюшка в Преображенском погостил, Марфушка, ой, недолго. О Андрее Савинове, видно, беспокоится — как бы зла ему какого от владыки не вышло.
— Тебе, Софья Алексеевна, куда ни глянь, хитрости мерещатся. В Москве государь-батюшка позадержался, это верно. А в Преображенском он завсегда до той поры остается, пока путь санный установится — чтоб боярам да дворянам по поместьям своим разъехаться. Чего ж их обижать, коли нынешним годом снегу рано навалило, ишь, и сегодня всю ночь шел. Глядишь, все деревца в садах пообломает.
— Обломает, новые посадят. На то и садовники есть. А ты лучше скажи, понравилось ли тебе последнее действо? Мне так не больно.
— Чего ж так, Софьюшка? Разве что о языке нашем думать бы надо. Немецкий не каждый поймет, а русский так перекорежат, до смысла не дойдешь. Иной раз такой смех возьмет. Ты «Пещные действа»-то помнишь, аль мала была — позабыла?
— Как не помнить. Еще как огонь загорался округ да гром небесный гремел. Веришь ли, царевна-сестрица, за каждым разом чуда Господня ждала. А уж когда отроки с хором петь начинали Херувимскую, так и вовсе в раю бывала.
— Да нет, я о халдеях. Вот веселье было, так веселье! Речистые, голосистые, сноровистые. И одежа на них скоморошья — яркая, алым цветом переливается. Хорошо! А иной раз их и к государыне-матушке приводили. Любила покойница им посмеяться. Бывалоча, рученьками всплеснет, в ладоши захлопает, а у самой слезки из глаз от смеху-то.
— Матушка смеялася? Кабы не ты, царевна-сестрица, говорила, нипочем бы не поверила!
— Думаешь, человека от смеху отучить трудно, Софьюшка. Утешить трудно, а огорчить да обидеть, чтоб об улыбке забыл, ничего не стоит. Была бы воля…
— У нас в теремах иной воли, как посмотрю, и не бывает. А ты все пишешь, царевна-сестрица? Никак вирши складываешь?
— Да так, от безделья больше. |