|
Испокон веку патриархи на скамье спали — с чего бы мне порядок добрый менять? Оно мне и так новый бумажный тюфяк днями куплен с наволокою из черного киндяка, двенадцать аршин холста на простынь. А уж одеялами да подушками и старыми обойтися можно. И лавка у меня у келейной стены, знаешь, какая широкая — как хошь раскинься.
— И дары, слыхал, что тебе приносят, промеж сослужаших да младших церковников на своем дворе делишь?
— Много ли мне самому, государь, потребно.
— Родных бы удовольствовал. Одних племянников у тебя сколько — о них да не позаботиться!
— Не племянникам дары на патриарший двор приносят — отцу духовному, значит, среди одного духовенства и есть у меня право их делить. И еще, великий государь, среди тюремных сидельников, что за противности святой церкви в заключении пребывают, порядок навести надобно.
— Сам знаешь, владыко, в апреле в Боровск с розыском стольник Андрей Елизаров ездил с подьячими. Обыск в тюрьмах делал. Много там сидельцев-то.
— Наслышан, великий государь. А дальше что делать будешь? Сколько им там сидеть, узникам-то? Смута ведь от них. Богомольцы в Боровск летним временем гужом тянутся, да и ненастье им не помеха. От них и посред боровичей брожение идет — попы приходские жалуются.
— Сам прочти, владыко. Только что дьяк Федор Кузьмищев по запискам Андрея Елизарова разбираться выехал. Видишь, «и указано ему тюремных сидельцев по их делам, которые довелось вершать, в больших делах казнить, четвертовать и вешать, а иных указано в иных делах к Москве присылать, и иных велено, которые сидят не в больших делах, бивши кнутом, выпущать на чистые поруки на козле и в проводку…».
— Имен не вижу, великий государь.
— Иных имен и бумаге доверять не след. Кумищев и так все запомнит, ничего не упустит.
— Боярыня Морозова все там?
— И княгиня Урусова.
— Мягкосердечию твоему, великий государь, удивляться можно. Яко ангел на земли, обид не помнишь, истинной строгости не знаешь. А ведь государю иной раз и власть применить не грех — лишь бы на пользу государству Российскому и матери церкви нашей православной. Не грех, великий государь! Тут мне письмецо одно протопопа Аввакума Федосье Прокопьевне передали, прочесть тебе хочу.
— Изволь, владыко.
— «Свет мой, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечный, еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя? Не вем и не слышу; не ведаю — жива, не ведаю — скончали! Чадо церковное, чадо мое драгое, Федосья Прокопьевна! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: „жива ли ты?“». Или другое: «И тебе уже некого четками стегать и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить, — помнишь ли, как бывало?». От протопопа вся сила боярынина и идет, видно.
— Нет, владыко. Не толковал ты с ней, слов ее не слышал. Ей никакой протопоп не нужен, от рождения она супротивница.
29 июня (1675), на день памяти славных и всехвальных первоверховных апостолов Петра и Павла, патриарх Иоаким служил литургию у Богородицы, зовомой Донския, и после литургии, ради именин царевича Петра Алексеевича, был у великого государя на Воробьеве. Роздано при том нищим поручно 2 рубля и 10 денег.
— Видала, царевна-сестрица, какой праздник царевичу Петру Алексеевичу устроен. Трех лет малец, а сам святейший из Москвы пожаловал. Нешто было когда такое с нашими братцами, Софья Алексеевна? Все, все в нарышкинскую пользу потянуло.
— Не верит, государь-батюшка никому, Марфушка. Где новую мамку Петру Алексеевичу сыскал? Среди Нарышкиных. Матрена Романовна Леонтьева, невестка бабки Петрушиной — Анны Леонтьевны. |