Тогда вступил в Кремль благополучный царь, одетый в царское одеяние из алого бархата, обложенное по подолу, по воротнику и обшлагам золотом и драгоценными каменьями, со шнурами на груди, как обычно бывает на их платьях. Он шел пешком с непокрытою головою; рядом патриарх, беседуя с ним. Впереди и позади него несли иконы и хоругви; не было ни музыки, ни барабанов, ни флейт, ни забав, ни иного подобного, как в обычае у господарей Молдавии и Валахии, не пели певчие.
Всего замечательнее было вот что: подойдя к нашему монастырю, царь обернулся к обители монахинь, что в честь Божественного Вознесения, где находятся гробницы всех княгинь; игуменья со всеми монахинями в это время стояла в ожидании; царь на снегу положил три земных поклона перед иконами, что над монастырскими вратами, и сделал поклон головой монахиням, кои отвечали ему тем же и поднесли икону Вознесения и большой черный хлеб, который несли двое; он его поцеловал и пошел с патриархом в великую церковь, где отслушал вечерню, после чего поднялся в свой дворец».
До опочивальни еле-еле добрел. Ноги подкашиваются. Устал. Чего уж там, так устал, что в глазах потемнело. Преосвященный сказал, иначе нельзя. Надо, чтобы вся Москва, все войско властителей своих повидали во всем великолепии… Чем дольше да богаче, тем лучше слушать будут. Наверно, так и есть. Друг собинной все знает. Только вот на дворы пустые страшно смотреть. Где скотина дохлая валяется — известно, коли кормить-поить, да еще в лютый мороз, некому. Где ворота на ветру скрипят — никто не притворит. К Кремлю побольше народу собралось. Толпа — не толпа, а все люди стоят, смотрят.
У Спасских ворот шапку скинул. За царем и все поснимали. Давно пора. А все из-за пожара вышло. Как глянул на башню, глаза слезами застлало. Переходы обуглены. Резьба раскрошилась. Болваны, что в однорядках стрелецких суконных по углам стояли, сгорели. Сердце зашлось — не к добру, ой, не к добру. Собинному другу не скажешь, утешения искать не станешь — в приметы сам не верит и других за язычество порицает. И надо же, в ту минуту Самозванец на ум пришел. Как на позорище тело его мертвое на Красной площади выставили, как на телегу потом грузить стали — за город везти сжечь. В ту минуту кровля на Спасской башне рухнула. Одни толковали — знак, что Смутное время началось. Другие… другие засомневались: может, никакой это не Гришка Отрепьев. С чего бы ради Самозванца святая башня разваливаться стала. А свидетельство царицы-матери — от страха да отчаяния чего не скажешь.
К царице не пойду. Завтра, может быть. Иль попозже. Разговор с Федором Ртищевым растревожил. Школы устраивает, сирых да голодных привечает. В монастыре Андреевском тишина, благость. Походом в Москву не пошел. Уволь-де, государь, не священническое дело тщете мирской служить. Сослался на святейшего, он плечами пожал: не надо бы ему в дела государские входить. С душой их не совместишь. На то и кесарь, чтобы такое вершить. Дважды повторил: Богу — Богови, кесарю — кесарево. Собинной друг прогневался, чего долго с боярином толковал. Не по чину, да и мысли у него соблазнительные.
Всю дорогу бок о бок шел, о делах своих московских рассказывал. Как дворец свой кремлевский строит. Как тележный мастер не потрафил, пришлось немецкую кожей обитую карету покупать, а к ней и резную у своих патриаршьих мастеров заказывать. О Соборе будущем печалился: так ли пройдет, как надобно. Служебник надо единый печатать — патриархи исправление книг поддержать должны, а подпись на служебнике придумал: богоизбранная и богомудрая двоица — патриарх и государь. И еще, что решил новый монастырь заложить — Новоиерусалимский.
Поверить в такое трудно — Воскресенский храм в Иерусалиме со всею точностию повторить! Отсюда и название Новоиерусалимский. Только на нашей земле, вблизи Звенигорода. Собинной друг сказал, лучше места не сыщешь — излучина Истры. |