Да и не об одном богатстве речь, коли бы одного себя владыка тешил. Гляди, еще один монастырь строить принялся.
— Ну, монастырь дело богоугодное.
— Спору нет, только рассуди — где, в каких местах. На Онеге! Название непривычное: Крестный-Ставрос — Кий-Островский! Глухомань такая, места бедные. Все туда везти, все устраивать, нет того, чтобы о войске подумал. Война ведь идет. Сегодня государь в Москве, а завтра-послезавтра не иначе в поход идти придется, войско одевать, обувать, кормить.
— Это против ливонцев-то?
— Против них.
— Да, король шведский городов польских немало побрал.
— А как же, тут тебе и Познань, и Варшава, и Краков. Бесперечь на Ригу двигаться надо. Надо, а денег откуда брать? Не иначе святейший присоветовал государю медные деньги заместо серебряных выпускать. Не пойму, какая с того корысть? Нешто кто когда их в одной цене считать будет?
— Ну, коли государь прикажет…
— Медь за золото считать? Полно, Семен Лукьянович! Где дело мошны коснется, так и дурак разуму наберется. Оно разве что на первый взгляд просто, а там — не миновать смуты, помяни ты мое слово!
— Может, и твоя правда, князь, дело сумнительное…
— А все святейший. Вон и Никита Одоевский мне на днях сказал: умаление выходит государевой власти, позор и умаление.
15 мая (1656), на Вознесеньев день, государь Алексей Михайлович отправился из Москвы в поход против шведов в Ливонию.
20 июня (1656), на память иконы Тихвинской Божьей Матери, царь Алексей Михайлович выступил из Смоленска в Ригу.
— Господи, Господи! Который день от государя весточки нет. Все сердце измаялось. Жив-здоров ли?
— Полно тебе, государыня-сестица, как ни приду к тебе, все ты горе кликаешь. Можно ли так, матушка? Гляди, глазки все от слез опухли. Видел бы тебя сейчас государь!
— Аннушка, неужто не поймешь? Ведь супруга я государю законная — не все равно, что приодену, какой с лица буду! Оно и к лучшему, коли государь сам увидит, как убиваюсь по нему, разве неправда? Вот почему только не пишет?
— Сама посуди, государыня-сестица, кабы, не приведи, не дай, Господи, беда какая, тебя бы сразу известили, а раз нет гонца, значит, делами ратными занят, не до царицы ему. Ты мне лучше скажи, чего к тебе святейший-то заходил? С добром ли?
— С благословением.
— Только ли? Фоминишна сказывала, огорчил тебя, никак.
— Не пойму я его, Аннушка, таково-то сурово мне все наказывает. Батюшка наш родимый, уж на что крут, николи так с нами не говаривал. Царевна Марфинька у мамушки вырывалася, к нему побежала, даже посохом пристукнул — мол, нянек распустила, дитяти волю дают. Так ведь не простое дитя-то — царское!
— Да уж, суров святейший, куда как суров.
— Да и Марфинька-то вырвалася — с царевной Татьяной Михайловной играть вздумала. Татьяна Михайловна расщекотала ее всю, ан беда. Только и Татьяна Михайловна дитя не пожалела.
— Известно, для нее святейший всегда прав.
— А как иначе!
— Как, говоришь? Даже супротив государя за святейшего выступает. Со стороны поглядеть…
— А ты и не гляди, сестрица, не гляди. Ни к чему они, твои доглядки. Не наше с тобой дело царскую фамилию оговаривать да рассматривать.
— Полно тебе, Марьюшка, нешто ты не первая в теремах — нешто не государыня-царица.
— Ой, нет, сестрица, ой, нет. Мы-то с тобой не царской крови, и равнять себя с царевнами я николи не буду.
— А детки твои как же?
— Я что, Аннушка, я как повой на яблоньке: яблочки-то на мне родятся, да я на дереве одна веточка. |