Ну, она-то, смиренница, и просить не станет. Иной раз глаза вскинет, ровно просит, только и всего.
Коли сравнить новую Столовую палату со старой трапезной, что у Святых ворот, сразу видать — далеко государство Московское шагнуло. Далеко! Старую-то отец государя Ивана Васильевича, Василий III Иоаннович ставил. Подклет кирпичный, пол тоже. В ней и службы церковные совершались. Еще с Соломонией Сабуровой великий князь туда приезжал. Только и красоты, что ценинными плитами обложена, а так и тесновата, и низковата. Одно слово — не царская. Спросить подьячих Каменного приказа, как дела обстоят с братскими кельями. Чтобы о них, не дай, Господи, не забывали. Ни-ни.
Время-то, может, для Саввино-Сторожевского монастыря и нашлось — собинной друг недоволен. Дескать, далеко от Москвы. Не след государю от столицы удаляться. И так, мол, много времени в походах на чужбине проходит. Оно, если рассудить, так и есть, да снова бояре воду мутят. Князь Алексей Никитич в гневе такое сказал! Не о делах твоих, государь, преосвященный печется — о себе одном заботится. Чтобы ты под присмотром его каждый час оставался. Не ехать же ему за тобой в Звенигород! Ему лучше, коли ты в походе, а уж коли вернулся, шагу бы без ведома его ступить не мог. Сестра Ирина Михайловна тоже, не иначе, как с досады, бросила: государь ли ты, братец, али патриарший послушник? Гляди, как бы тебя, как отрока осиповского, святейший не изломал. Баба-баба, а по нраву быть бы ей воеводой.
30 апреля (1657), на память Обретения мощей святителя Никиты, епископа Новгородского, патриарх Никон ходил на Воробьеву гору, где заложил в селе Красном патриарший двор. На закладке двора, обок государева терема, присутствовал приехавший по случаю торжества из Москвы царь Алексей Михайлович.
— За великую честь, что сестру навестить решил, спасибо тебе, государь. Великое спасибо!
— Никак все досадуешь, Аринушка? Будто сама не знаешь, с кем мне еще в семействе нашем по душам потолковать.
— У тебя, государь-братец, царица есть, да и наставник духовный от себя ни на час не отпускает. Чего уж обо мне-то, царевне, говорить!
— Полно, полно, Аринушка, я к тебе за советом, а ты…
— Прости, государь-братец, прости ради Христа. Нрав у меня, сама знаю, нелегкий — не могу не попенять. Да и с тобой куда как редко вижусь. Иной раз, думается, не узнать могу. А вот возьми, с той же сестрицей нашей младшей…
— С Татьяной Михайловной? Захворала, что ль?
— Бог миловал. Да вот, вишь ты, в монастырь Ново-Иерусалимский зачастила.
— Как зачастила? С тобой да царицею, верно? Хотя царица, и правда, там не бывала. Значит, с тобою?
— То-то и оно, что сама. Уговоров никаких слушать не хочет. Мол, благословил святейший, и вся недолга.
— Ну, если сам святейший…
— Братец, Алексей Михайлович, да очнись ты наконец, глаза-то протри! Ведь к святейшему она и ездит! Духовный отец наш, скажешь? Знаю твои речи, все знаю! Так ведь слаб человек. Чего уж там, Татьяна души в нем не чает.
— Господи помилуй, да как ты можешь, царевна, как можешь? Помыслить о таком, и то грех великий!
— А что, грехи да беды по людям не ходят? Не ходят, братец-государь? Не о святейшем пекусь, Господь с ним, — о сестре нашей. Что же ей сердце-то себе рвать, муку такую принимать? Уж лучше сразу всему конец положить. Да и при дворе разговоров да шепотков помене станет — тоже тебе да чести твоей польза.
— Да как же я собинного друга-то ни с того, ни с сего обижу? О том подумала?
— Что хочешь придумай, волю свою покажи — царь же ты, царь! Самодержец Всероссийский!
— Нет уж, сестра, врать собинному другу не стану. |