Изменить размер шрифта - +
Вот теперь четырех дочек и царевича — всех там, в соборе, крестили. Может, Господь им больше счастья пошлет, кто знает…

— Погоди, погоди, государыня-сестица, а что я Марфиньки не вижу. Не захворала ли, Господи, сохрани да помилуй?

— Нет, нет, у царевны Ирины Михайловны она. Иной раз на ночь ее принесет, иной раз и ночевать у себя оставит.

— Помнится, это царевна Татьяна Михайловна деток-то любила да приголубливала. А теперь что же?

— Вот поди ж ты. Теперь, как Марфушка на ножки встала, с ней одной и занимается. Мамка государева говорит, чисто старица Великая с самой царевной Ириной Михайловной. Веришь, кукол ей устраивает, за лоскутами в Мастерскую палату посылает, из торговых рядов велит игрушки приносить. Только больше с книжками сидит — грамоте царевну Марфу Алексеевну обучает. Пять лет дитю, а все буковки в букваре показать может, да бойко так.

— Государь, поди, учить Марфиньку будет.

— Да нет, учителей решил брать, как царевич подрастет. Годок-другой подождать придется.

— Поди, преосвященный так сказал.

— Откуда мне знать, Аннушка. Одно только — государь говорил, будто в Полоцке ученого монаха встретил. Рацею тот в честь государя преотличнейшую сочинил, и такой рацеи никому в Москве не сочинить. Сама слышала, как боярину Ртищеву сказывал. Мол, всенепременно надо бы того монаха Симеона Полоцкого в Москву взять, то ли к Печатному двору, то ли в школу какую, а там и к царским детям приставить.

— И преосвященный согласился?

— Ну, что ты, Аннушка, преосвященный да преосвященный! Придет время, государь ему и скажет, а пока…

— Вот и я о том: пока…

 

19 апреля (1658), на день поминовения священномученика Пафнутия, иерея Иерусалимского, и святителя Трифона, патриарха Константинопольского, а также преподобного Никифора игумена, царь Алексей Михайлович повелел все Кремлевские и Белгородские ворота переименовать, писать и называть: Фроловские — Спасскими, Куретные — Троицкими, Боровицкие — Предтеченскими; в Белом городе Трехсвятские — Всесвятскими, Чертольские — Пречистенскими и улицу Пречистенкою; Арбатские — Смоленскими и улицу Арбат Смоленскою; Мясницкие — Фроловскими.

 

— Не гневись, великий государь, только никак в толк не возьму, пошто патриарху такую сумятицу в Москву вносить. Назывались ворота и назывались, назывались улицы и назывались. Сам посуди, были Фроловские ворота в Кремле, теперь оказались в Белом городе. Мне, грешному, не разобраться, а простолюдину что делать?

— Что тебе-то за печаль, Семен Лукьянович? Своих дел у тебя мало? Все бы ты спрашивал да свое доказывал!

— Да что ж тут докажешь, государь! Я только осведомиться хотел — больно толков по городу много пошло. Ни к чему ведь это народ мутить. Вон Никон чего среди попов наделал — только что не в волосья друг дружке вцепляются. Теперь и за Москву принялся. Люд-то московский взбунтовать проще простого — гляди, дороговизна какая пошла. Медный рубль уже в десять раз дешевле серебряного стал. Жить-то людишкам как? А тут опять перемены.

— Ну, от таких перемен людишкам ни тепло, ни холодно.

— Знаю, государь, что прогневать тебя могу, все знаю, да терпеть боле сил нету. Ни тепло, ни холодно, говоришь. А откуда им знать, чего дальше из перемен-то никоновских будет? Рубли медные чеканить стали, тоже по первоначалу перемен не видать было. Прочности, прочности в жизни не остается, вот что! Ты дьяков-то порасспроси, о чем людишки в Торговых рядах да на Ивановской площади толкуют, какого зла для себя ждут. А ведь тебе, великий государь, спокойствие в Москве надобно, тебе еще воевать идти, город на произвол судьбы оставлять.

Быстрый переход