Но, как сказали инквизиторы, признания недостаточно, и совсем недостаточно только продемонстрировать раскаяние. Ведь как мог человек в одиночку за одну ночь распространить эти воззвания по всему Лиссабону, оставаясь никем не замеченным? У Мануэля должны быть сообщники, если только ему не помог сам дьявол. Нужно лишь назвать имена тех людей, и его страдания прекратятся, и боль уйдёт. Они позволят ему отдохнуть.
"Назови нам имя, любое имя, это всё, что нам нужно — одно только имя".
Он мог назвать имена друзей, знакомых и даже врагов, особенно имена врагов, как делали многие. Он мог бы произнести любое имя из тех, что всплывали в его обезумевшем от боли сознании, произнести, сам не зная, бредит во сне или говорит вслух. Но хотя Мануэль всей душой молил о конце страданий, его инквизиторы не смогли заставить его выдать другую душу. А для такого неповиновения требуется редкое мужество.
Наконец, его отвезли на площадь. Там, на глазах озверевшей от крови толпы, инквизиторы отрезали ему запястья, отделяя кожу и плоть, мышцы и кости, отсекая руки, написавшие те омерзительные слова.
По правде говоря, он уже вряд ли чувствовал боль от ножа, поскольку то, что осталось от рук и ног, после дыбы фактически омертвело.
Мануэлю казалось, что невозможно страдать сильнее, но когда его привязали к столбу, он почувствовал, как языки пламени лижут тело, и тогда узнал, что возможно. Инквизиция, как всегда, приберегла под конец самые изысканные мучения. Глава вторая
Как гласит скандинавская легенда, при рождении этого мира был создан ясень, Иггдрасиль, древо жизни, времени и вселенной. На самой верхней ветке сидит орёл, а между глаз орла — сокол, Ведфолнир, чей пронзительный взгляд проникает и в небо, и вниз, на землю, и под неё, в тёмные пещеры подземного мира. Всё, что видит, доброе или злое, сокол доносит Одину, отцу богов и людей. Тот сокол един с ветрами, ибо ветры продувают каждый стебелёк травы на земле и каждую волну, что пенится в море. От ветра не убежать.
Изабела
— Тебе нельзя отводить взгляд, Изабела. Что бы ни увидела и ни услышала, не позволяй лицу тебя выдавать. Нужно выглядеть так, будто всё одобряешь.
Отец, по крайней мере, дюжину раз давал мне одни и те же инструкции. И всякий раз, как он их произносил, я ещё больше нервничала и была уверена, что не смогу контролировать выражение своего лица. Они с матерью всегда приходили к согласию только в одном — все мои чувства всегда отражаются на лице.
Хотя рассвет ещё только забрезжил над вершинами крыш Лиссабона, мои руки уже сделались липкими от пота. Съеденный хлеб и оливки твёрдым комом ощущались в животе. Меня тошнило уже перед завтраком, но отец стоял за спиной, заставляя есть — боялся, что потом я могу привлечь к себе внимание, свалившись в обморок.
Я чувствовала слабость не из-за недостатка еды, а от того, что затянута в ломающий рёбра корсет и нижнюю юбку − фартингейл <sup>[1]</sup> с множеством обручей из китового уса. Вся эта конструкция, вкупе с тяжёлыми верхними юбками, угрожающе покачивалась при любом движении, и мне казалось, что я вот-вот опрокинусь. Просто пройти через комнату стоило таких усилий, будто пытаешься вывести на прогулку полдюжины перевозбуждённых щенков. Дома, в Синтре, я никогда не носила такого, но отец решил, что сегодня я, по крайней мере, должна выглядеть как сеньора.
Моя мать насмешливо фыркнула, услышав об этом, и на сей раз я не могла с ней не согласиться. Ничто не заставило бы меня надеть на себя эту клетку, если бы я не увидела в глазах отца отчаяние и тревогу. Что бы ни волновало его уже много недель — это было нечто куда серьезнее, чем то, что я позорю его, одеваясь, по деликатному выражению матери, как дочь золотаря.
Отец посмотрел в зеркало, поправляя свою алую шапку, чтобы были лучше видны три белых соколиных пера, его знак Королевского сокольничего. |